— Ну, отлежались маленько, — гудел Бутрым, справившись со своим буханьем. — Вот так бы переть нам домой!.. А то покуда грудью ощупаешь всю эту землю… Буху-буху! Буху-буху!.. Ты когда-нибудь ездил в такой роскоши, а?
И было очень грустно, хотя они и молчали об этом, грустно, что вот бесповоротно кончилось что-то, некий круг замкнулся вхолостую, что снова ждет их студеная, горькая чужбина!..
А там, куда мчится этот бесшумный, как вор, и быстрый, как ветер, поезд, будто с издевкой поглощая муками стольких ночей оплаченные ими километры, где-то там — черная морда Бомбовоза и сыто-ленивый сверхчеловечий голос команды:
— Па́дна! Ауф! Па́дна!..
ГНЕЗДА В ДЫМУ
Повесть вторая
ЗАТИШЬЕ В ИЮНЕ
1
На зеленой и тихой окраине баварского городка солдат Ганс Вайценброт стоял на часах у главных ворот казармы.
Пожилой, костлявый, в тяжелой, надвинутой на глаза каске, он похож был на козла без рогов и со сбритой бородкой. Обалдевший от жары, служивой скуки и одиночества, солдат заметно оживился, когда увидел идущую из города женщину.
Незнакомая, бедно одетая, она, подойдя, робко по-деревенски поздоровалась:
— Grüß Gott[60].
— Хайль Гитлер, мутти! Как поживаешь? В чем дело?
«Мутти» открыла старенькую сумочку, покопалась в ней, достала открытку и, буркнув про себя: «Так лучше всего», — протянула ее часовому.
— А-а, — сказал он и прочитал: — «Гефрайтер Отто Шмидтке, полевая почта…» У-гу-гум… Ну да, это у нас. Что ж это ты, мутти, к нему только или ко мне тоже? Хе-хе-хе!..
Солдат похотливо облизал свою козлиную мордочку, зажмурился и хрипло засмеялся. Правда, мутти поношенная, а все же…
Но женщина обиделась.
— Ах, что вы, что вы! Отто Шмидтке — мой муж!
— Ну, это другое дело, — сразу же отступил Ганс и добавил: — Я, конечно, шучу.
Он подошел к своей полосатой будке, нажал кнопку электрического звонка и, вернувшись, сказал:
— Сейчас как раз обед, можете повидаться.
Вскоре на звонок Ганса из караульного помещения вышел молодой солдат.
— Послушай-ка, Горст, — подозвал его Вайценброт, — вот тебе адрес: «Гефрайтер Шмидтке…» А когда его, мутти, взяли? Месяц тому назад? Ну, так он, значит, там, напротив, в шестой роте. Найдешь его и скажешь, мой дорогой, что тут его милка поджидает. Хе-хе-хе!..
— Вы, майн герр, все шутите, — укоризненно проговорила женщина, когда Горст, с открыткой в руках, ушел.
— Ну, солдат есть солдат, мутти, — ответил часовой, подтянув плечом ремень винтовки.
Было, однако, что-то нескладное, нелепое во всей этой фанаберии, и женщина, простодушно поглядев на него, сказала:
— А вы, майн герр, не всегда были солдатом.
— Ну, разумеется, — протянул Вайценброт, гордо выпятив безусую губу. — Я, мутти, каменщик. Хорошую работу имел в Фогенштраусе, ой-ой! — Он даже зад почесал свободной рукой. — Теперь все кончено. В ту войну — три года, сейчас опять. С февраля.
— И ваша фрау тоже осталась одна?
— Ну, разумеется, — снова выпятил губу Ганс. — Жена и сын, пятнадцать лет. — Он посмотрел на женщину и по-козлиному облизнулся. — Моя фрау, мутти, молодая еще, мягкая…
И засмеялся хрипло, зажмурившись.
Но женщина уже не слышала его и не видела.
По тротуару казарменного городка, шаркая по плитам гвоздями грубых ботинок, быстро шел сюда ее Отто-солдат.
Издалека еще, только завидев жену, он нес ей свою улыбку. Радость в ней? Или грусть?.. А она ответила слезами. Сперва слезы поднялись в сердце, затуманили глаза, а потом, когда он подошел, протянул руку, теплую тряпицу, и сказал что-то невнятное — она уже и плакала и улыбалась.
— Что с тобой, Анна?
— Я не могу больше, Отто, я не могу…
Ганс Вайценброт зажмурился и хрипло захихикал.
— Камерад, — сказал он, подмигнув, — сам знаешь: здесь казарма. Вы — в лесок, на травку. Хе-хе-хе…
Гефрайтер Шмидтке только глянул на него исподлобья.
— Идем отсюда, Анна.
Они пошли.
Долго тянулась проволочная сетка казарменной ограды, потом началось поле по обе стороны шоссе, а на асфальте — тень старых каштанов.
Женщина все всхлипывала.
— Да не плачь же ты, говори!
Она достала из сумки платочек, вытерла глаза, нос, сказала:
— Марихен забрали…
И снова заплакала.
— Марихен? — вскрикнул Отто. — Нашу, мою Марихен?! Ты больна, Анна, что ли?..
— Нет, это правда. Я привезла ее сегодня, мы вместе были в Arbeitsamt[61].
— Да как же это, почему? По какому праву, Анна? Да не плачь же ты, как дура, говори!
Утираясь и всхлипывая, Анна стала рассказывать:
— Она должна была, Отто, как и все. Уехали — и сюда и еще дальше — Ирма, Эльзи, Грета Дэзель… Много.
— А Хильда Грасман поехала?
Это была дочь ортсгруппенфюрера, их местного наци, раньше известного на всю округу аккордеониста, а теперь владельца богатой лавки и пивной в их деревне.
— Хильда? — переспросила Анна, словно недослышав. — Понятное дело, нет. У них же такой гешефт, им же самим нужна работница.
Отто хмыкнул:
— Работница!.. О, да!..
Он ясно представил толстенькую трещотку, дочь важного Грасмана, который и спал, кажется, в своей форме штурмовика. Только и заботы было у этой «работницы», что, бездарно подражая отцу, баловаться аккордеоном да разносить по соседям сплетни. Еще, правда, письма писала солдатам. А ранней весной исчезла было на несколько дней, поссорившись с родителями, сама доставила себя очередному «шацу»[62] в казарму. А когда вернулась — открыв настежь окно или выйдя на крыльцо с большой радости — oh, Sakarment[63], — терзала аккордеон еще пуще. По дворам тогда как раз мартовские коты задавали концерты — хоть уши затыкай. И Отто хотелось намочить грязную метлу и шугануть к черту и настоящих котов, и эту косоглазую пышку с ее кошачьими воплями на гармони.
И вот она-то осталась дома!..
— Ах, Анна, не плети ты, как дурочка: «У них гешефт»! А кто на этом брюхо отращивает? Нам приходится столько работать ради хлеба, да и то… Сперва Вальтера забрали, потом меня. Марихен так тебе помогала. Да это, видишь ли, неважно, потому что это не гешефт, ведь мы с тобой глупые arme Teufel…[64] Потому что я не наци и девочка моя тоже! Oh, Sakarment! Проклятые собаки!..
— Я, Отто, сама знаю. Я ходила к Грасману, плакала. Да он говорит, что хоть и группенфюрер, а помочь тут ничем не может. При наших семи моргенах Марихен — лишняя рабочая сила. Я ему тоже говорила, что вы оба с Вальтером на войне, а как я одна управлюсь с лошадьми, да еще с кучей малышей. А Грасман мне: «Фюрер знает, что делает, и не нам, дуракам, менять его планы. Война, — он говорит, — скоро кончится, вот только оседлаем Англию, как оседлали Крит…»
— Болтун проклятый! — перебил ее Отто. — Хватит еще и на его долю.
Шли в молчании, потом Анна заговорила опять:
— Марихен оставили у Грубера служанкой. Ты запиши или запомни: Адольф Грубер, на углу Гартенштрассе, возле сквера. Большой собственный дом, и флигель еще, Fleischerei[65]. Я не знаю, но Грасман сказал, что ей там будет хорошо. Грубер — его Parteigenosse[66]. Он говорит, что там Марихен научится работать.
— О, разумеется, — перебил ее Отто. — Это ведь тоже милость. Я хотел учить ее, мою девочку, а они… Ох, да!..
Еще так недавно Марихен кончила школу, лишь в прошлом году. Милая — лучше и не выдумаешь!.. Их Регенвальде — большая деревня; как сборщик молока, он точно знает — сто восемьдесят семь дворов и два хутора у шоссе. А Марихен Шмидтке была в их школе лучшей ученицей. И чистюля какая, какая помощница в доме! «Она там научится работать»… Как она плакала тогда, прощаясь с ним, будто не в силах поверить, что и Vati[67] должен идти вслед за Вальтером! Да вот и с тобой случилось то же. Как же так? А так, что отец у тебя бедный, что всюду есть важные пузаны, партайгеноссе с гешефтами, которым нужны служанки…