— Анна, — сказал он, — хуже быть не может. В городе полно солдат и пленных. Не насмеялись бы над нею, Анна. Хуже быть не может.
— У Грубера, Отто, тоже работает пленный.
— Вот видишь. А хозяин старый? И сын там есть у него?.. Ты не просила этого… Грубера, чтоб он приглядывал за Марихен?
— Ах, Отто, как я могла?!
— О, разумеется, ты — только плакать. Ну, ничего. Я на днях сам пойду, погляжу…
Снова шли молча.
Сквозь остывшие слезы Анна смотрела на мужа, любовалась им, жалела.
— Тебе тут не голодно, Отто?
— Ах, какое там! Кого ж они будут кормить, как не нас? Жаль — я могу тебе дать только несколько марок, а знал бы, что придешь, припас бы буханки две хлеба. А может, и неудобно? Oh, Sakarment!..
Она взяла у мужа деньги, спрятала их в сумочку, еще помолчала, все любуясь им, а потом не удержалась-таки, сказала с улыбкой:
— А тебе форма идет. Это уж всегда…
— Ах, не морочь мне голову!
И она пристыженно умолкла.
В лесу, поодаль от шоссе, они остались совсем одни, наедине с молчаливой, жаркой и осторожной нежностью, с давно знакомым и опять новым забытьем… А после, заложив руки за голову, бездумно заглядевшись в зелено-серо-коричневое сплетение сосновых ветвей, Отто вяло спросил:
— Что там еще нового у нас? Расскажи.
— Нового? — по привычке переспросила Анна и, словно возвращаясь из другого, легкомысленного мира в настоящий, чтоб почувствовать себя тверже, ухватилась еще за один вопрос: — Что ж тебе рассказать? Ага! Густав Кюхлер убит. На этом самом Крите, куда они с парашютами прыгали. Бедная Эмма! Она только венок положила на могилу старого Кюхлера.
Грасман речь говорил.
— Это он может.
— Потом еще что? А-а, поляк, что у Гаммеров… Ну, тот их пленный, Вольёдя…
— Он не поляк, а белорус, и теперь он считается из России.
— Ну и что, что из России? Он молодой человек, и он как-то там затронул Марту. Поцеловал ее или она его — кто их знает. Она ведь тоже… Ты слышал, что говорили зимой?.. А тут ей почудилось, что кто-то их видел, испугалась и сказала Грасману: «Пленный приставал». Ах, как Грасман бил его на улице!.. Майн готт!.. При людях, Отто, при детях!..
— Это он может… Sakarment! Хотелось бы мне увидеть Грасмана в окопах. С его свиной мордой, с пенсне, с речами…
— Никому, Отто, не хочется.
— Не морочь голову! Я не хочу, другой не хочет — это так. А они не имеют права не хотеть. Кто заварил эту кашу?.. Что ж они — только других науськивать?
Он посмотрел на часы и всполошился:
— О, как оно быстро бежит!.. Идем!
Назад шли медленно, но город все приближался.
— Ох, да! — глубоко вздохнул солдат. — Ну, ничего… Расскажи ты еще что-нибудь о доме. Как там Фридхен, как Ганси? Что лошади? Как у Сивого нога?
Она оживилась и снова стала рассказывать. Даже заторопилась, чтобы побольше успеть. Хотя нового, да еще хорошего за месяц набралось немного. Так же, как он прежде, она возит ежедневно молоко из деревни на молочный завод, а после полудня у них иногда берут лошадей, нанимают. Сама она тогда, разумеется, не ездит. Фридхен поехала раз, да боится одна, егоза эта. А у Ганси, видно, только и на уме, что скрипка.
Солдат улыбнулся.
— Да, я ему скрипку куплю, если мы только здесь задержимся подольше.
— Отчего ты так говоришь, Отто? — встревоженно спросила жена. — «Если задержимся…» Отчего?
— А что ж ты думала: нас тут собрали, чтоб кормить? Они еще что-нибудь придумают, Sakarment!..
Снова молчали. Она плакала, он шел темнее ночи. А уже совсем недалеко от ворот казармы заговорил опять о том же:
— Все бы ничего, Анна. Главное — Марихен! Ведь я хотел… Я обещал ей, что она…
Он осекся и умолк. Анна и то уже плакала, а сейчас — еще пуще.
У ворот они попрощались. Подали друг другу руки и молча, сквозь слезы глядели. Отпустили руки, еще раз подали, и Анна наконец пошла. Все оглядывалась, хотела помахать мокрым от слез скомканным платочком, но не стала. Только посмотрела, улыбнулась криво, — что ж, плач не красит, — еще и еще раз, и вот свернула за угол на перекрестке.
Отто глядел ей вслед, пока не скрылась из глаз, и тут ему захотелось опереться обо что-нибудь и подумать хоть немного…
К этому времени у полосатой будки стоял уже не Вайценброт, а другой солдат — Оскар Кнор, здоровенный угрюмый батрак, видно, только здесь, на посту, без трубки, насквозь провонявший «крильшнитом»[68] и искусственными удобрениями, которые сызмалу разбрасывал на помещичьем поле.
— Твоя баба? — спросил Оскар, пробуждая Отто от задумчивости. Хотел еще что-то добавить, но тут…
Из калитки на улицу вышли два офицера и штатский. В светлом костюме, без шляпы, в желтых туфлях. Прижимая локтем портфель, другой рукой, длинной и суетливой, он размахивал перед собой, что-то доказывая. Маленький толстый гауптман и лёйтнант с Железным крестом слушали молча.
Солдаты дернулись и застыли в позиции «смирно».
Офицеры с небрежной важностью коснулись козырьков.
Штатский рывком и высоко поднял перед собой большую вытянутую ладонь — символ полного молчания.
2
Герр Адольф Грубер, лысый и кругленький хозяин десятиквартирного каменного дома с мясной лавкой на первом этаже, грузно сидел на диване, один в комнате, чрезвычайно взволнованный и сердитый. Молча, с сигарой в зубах, словно заткнув ею рот.
Проклятые белорусские свиньи! Еще с зимы их начали выпускать из шталага под надзор полиции. Немцы дали им работу и хлеб, допустили в свои культурные жилища, разрешили сбросить вшивое польское тряпье, надеть штатское платье. И как же быстро они показали свою дикарскую неблагодарность!..
Зимой пришли двое, и Грубер всего за двадцать семь марок сдал им одну из двух свободных комнатушек во флигеле над прачечной. Сколько он им спускал! Чего стоят хотя бы сборища по двадцать человек в одной комнате! Шатаются по двору, не стесняясь стучат калиткой, задевают работниц, портят лестницу гвоздями и подковами своих солдатских башмаков…
А сегодня — этакая наглость!..
Началось с того, что герр Бреквольд, также хозяин фляйшерай, только значительно большей, в воскресенье за кружкой пива сделал ему несколько удивившее его дружеское предложение: передать работника, тоже из этих, белорусов, очень исполнительного, как он сказал, и трудолюбивого Тшереня. Герр Грубер был доволен, хотя и недоумевал в душе. Взял Тшереня и поселил в одной комнате с теми двумя. А они вдруг взбунтовались, наговорили ему, хозяину, грубостей, забрали свое барахло и ушли.
Правда, у них был повод сослаться на то, что им стало тесно, что рядом свободная комната. Но не в этом дело. Главное — он отлично знает! — в этой дряни, в Эрне Грапп.
Существуют же еще, при всем великолепном немецком порядке, и такие гнусные явления, как эта Эрна!.. Глупая, грязная баба или даже девка, с двумя ублюдками от разных мужчин. Живет вместе с придурковатым братом, каким-то чернорабочим. Зарабатывает стиркой белья, а больше, конечно, путаясь с солдатами. И хуже того: кажется, с пленными тоже. Те двое, что ушли, надо думать, также были ее клиентами: двери-то рядом. Может, потому и съехали, что Тшерень помешал? Мерзкая баба!..
Герр Грубер поднялся с дивана, подошел к двери, нажал кнопку электрического звонка и, сверх того, вынув изо рта сигару, крикнул:
— Мар-ри!
Вскоре по дорожке коридора мягко застучали мелкие шажки, послышался осторожный стук в дверь, и Мари вошла.
— Я здесь, герр Грубер. Что вам угодно?
Это была Марихен, дочь Отто и Анны, шестнадцатилетняя блондинка в белом фартучке горничной.
— З-зо! — прохрипел герр Грубер, снова уже сидя на диване. — Пойди посмотри, что делает эта… Грапп.
Через некоторое время Марихен вернулась и простодушно сообщила, что фрау Грапп кипятит в прачечной белье.
— Не видела, какое?
— Нет.
— Ну конечно…
— Ведь вы не говорили.