Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Владик настаивал на своем:

— Чем брать кого попало, так лучше идти вдвоем. Подумаешь, такие уж ты там, в штрафкомпани, закончил курсы! Как кто хочет, так по батьке и плачет. Будет у нас и свой опыт.

Руневич наконец, хотя и не весьма охотно, согласился, потому что знал он здесь ребят мало, а о лучшем из них, с кем он пришел в Кассов, о Венике, Бутрым чуть не с возмущением сказал:

— Нам что, по-твоему, шуточки нужны в дороге?.. Трепло он, твой Веник, и больше ничего.

Словом, собрались уходить вдвоем.

И бог, как смеялся потом Алесь, наказал их за переборчивость.

Следом за ними — в окно и под проволоку — совершенно непредвиденно выбрались еще двое. Как назло, самые неподходящие — вялый и кислый Иванюк и пожилой Зданевич, не просто важно-молчаливый, а какой-то скрытный, неприятно загадочный человек. Алесь и Владик огрызнулись на них тут же, под березами. Но те попросили, чтоб им позволили идти вместе только первую ночь. Кричать тут не станешь — пошли.

На дневке оказалось, что спутничков надо не только вести, но еще и кормить.

— Вы что, так и собирались без запаса? — спросил Бутрым, когда те — как ни в чем не бывало! — подсели к его военному мешку с засохшими и покореженными кусочками бауэровского хлеба.

Зданевич — ни слова. Только хрустит сухарем. А Иванюк, похрустев, вяло отозвался:

— Что там запасешь? Красть будешь, что ли?

— А вот мы с Руневичем крали. Взяли перед господом Гитлером грех на душу.

— И так ихнего харча всегда не хватало.

— Ну, известно, следом за дедом — оно куда спокойнее…

Зданевич хоть молчал. А Иванюк скисал с каждым днем все больше.

— Долго мы на сухариках не протянем…

На седьмой дневке, в кустах, под вечер, он стал скулить открыто и, видно, неспроста:

— Что ж это, хлопцы, за ходьба такая? Я уже три дня не оправлялся!..

— Зайди касторки попроси, — буркнул Бутрым. — Дадут.

«Чего тебе стоит эта выдержка?» — думал Алесь. Ведь они уже перешептывались — и на ночлеге и в пути — по двое: хозяева преждевременно опустевшей торбы и недовольные лишениями нахлебники. В особенности не нравился Владику Зданевич.

— Продаст нас где-нибудь этот бирюк. Вот увидишь!..

И тут Зданевич наконец заговорил:

— Конечно, без провианту далеко не уйдешь. Надо сдаваться, а то вовсе ослабнем. Ты, Руневич, говоришь по-ихнему. Лучше оправдаемся. Меньше будут бить.

Сказано это было не просто тоном много старшего, но и самоуверенно, безапелляционно. Будто он здесь хозяин, и закон и право на его стороне.

Руневич и Бутрым молчали. Они тоже приняли решение. Что тут зря спорить. Только бы до ночи дотянуть…

В ту ночь Алесь шел первым. И тут им с Бутрымом помогла сама природа. Поперек дороги, вернее — бездорожья, пошли какие-то заросшие кустами межи. На одной из них Руневич, замедлив шаг, чтоб дать знать Бутрыму, махнул рукой влево, тихонько сиганув туда, под куст, и сел. Владик сделал то же самое.

Из-под куста они видели, как совсем рядом, рукой подать, протащился Зданевич, важно шурша в овсе полами длинной, кавалерийской шинели, а за ним, как дохлый баранчик за стадом, плелся Иванюк.

Переждав немного, отдохнув, Алесь и Владик подались левее.

— И не глядят уже, обалдуи, куда и чего… Сволочь: «Надо сдаваться…» Ну, попытаем теперь, каково нам повезет, не спутанным.

Да, путы эти, если уж говорить словами Бутрыма, изрядно натерли им ноги. Военного мешка заскорузлых объедков с воспоминанием о запахе маргарина или мармелада, того запаса, с которым друзья рассчитывали махнуть из-под Штеттина ну хотя бы, скажем, до Варшавы, хватило им — для четверых — лишь на первую неделю, на первые полторы-две сотни километров. Теперь — хоть торбу грызи…

Голод и усталость с каждым днем все сильнее давали себя знать. К тому же задождило.

Если идти всю ночь под дождем не сладко, то просидеть в кустах или под суслоном, а не то пролежать в борозде длиннющий летний день — уж говорить нечего, как тяжко!..

На пятнадцатый день, вконец обессиленные «воробьиным харчем» и ходьбой по бездорожью, в последние дни — лесами-перелесками, беглецы долго, ох, долго следили из кустов за одиноким запущенным хутором в долине, на берегу большого и, казалось, серо-холодного озера. Смотрели, думали, тихонько переговаривались, а под вечер все же рискнули, зашли.

Ведь одна семья, да и то, скорей всего, только бабы и дети…

Кусты, лужайка, снова кусты, — до самой риги, за которой начиналась большая, в несколько гектаров, хуторская поляна.

— Стой.

И второй услышал: топор…

— Кто-то колет дрова на дворе, за ригой.

— Баба, должно. Как мокрое горит. О, слышишь?

— Помаленьку, брат, однако же справно. Крякает даже. Ну?

— Иная баба и крякнет… Да что нам гадать, — подкрадемся и поглядим.

Выглянув из-за угла, Алесь увидел, кто это.

— Пошли, — сказал смелее. — Какой, брат, пан, такой и страх.

Старый сухощавый бауэр в дырявой шляпе, в деревяшках на босу ногу — и сам испугался. Он перестал колоть, когда увидел, что от риги к нему идут два высоких, обросших оборванца в пилотках. «Поляки!..» Он так растерялся, что и топор, машинально поднятый над чурбаком, опустил кое-как, и стоял, пока они говорили, с разинутым ртом, не понимая и по-немецки. А потом тонко, по-заячьи, закричал:

— Oh, nein! Es ist unmöglich! Es ist ausgeschlossen!..[42] Мне отрубят голову! Меня заберут в гестапо!

Бросил топор и быстро пошел мимо дома к озеру.

Хлопцы хотели уже и сами дернуть в лес, да тут в проеме двери показалась, вышла на крытое крыльцо пожилая дебелая фрау.

Она обругала своего хозяина вдогонку и дураком и трусом, даже засмеялась, ответила «полякам» на их приветствие, вернулась в дом и вынесла хлеба.

Впервые для них в Германии — черного деревенского хлеба, горбушку от большого, как колесо, каравая, испеченного дома, не в пекарне.

Глядя, как они расправляются с хлебом, женщина посетовала над человечьей долюшкой, подняла к глазам уголок фартука, а потом спохватилась:

— Oh, Menschenskind! Einen Moment…[43]

Опять вошла в дом и вернулась с двумя большими кружками и кувшином еще свежей пахты.

— Только вы не крадите ничего по дороге, — говорила она, пока они торопливо глотали еду. — А то, если поймают вас, не дай бог, так за кражу — ой-ой-ой, попадет. У меня тут тоже на днях белье с веревки пропало. Ваши, видно… А вы, если хотите, переночуйте на сеновале, в тепле, у меня на завтра хлеб поставлен. Сегодня — это последний кусок.

Чудесной, как-то особенно кисленькой, с крупинками масла пахты было, кажется, еще меньше, не хватило и к хлебу.

А доброты, показалось хлопцам, что-то уж слишком много…

Они поблагодарили и пошли.

В кустах остановились доесть хлеб.

И тут их догнал сперва голос старухи, а потом и сама она, запыхавшаяся, с чем-то — уже совсем смеркалось — в обеих руках.

Она держала кусочек сала и четыре огурца, и это сняло все их подозрения.

А она говорила, тяжело дыша:

— Весь мир — один дом[44]. И зачем она только, скажите, война? Моего сыночка тоже забрали… Ну кому это, вы скажете, нужно?.. Идите на здоровье. Пусть ваши мамы не плачут. Viel Glück![45] Пускай и Эрих мой вернется. Он не хотел, ой, не хотел идти!..

Можно и, главное, надо было сохранить огурцы и сало про запас, но хлопцы не выдержали и, не так уж далеко отойдя от хутора, сели на мокрую траву, разрезали сало и съели его, уже заедая только огурцами, вслед хлебу. Так ли, этак ли нести. Уже и пихать некуда было, а все, кажется, ел бы — хоть без конца.

Потом, когда они уже отошли, Бутрым глухо заговорил:

— Тут, брат, не только что я, но и ты, видно, не все понял, что она сказала. А говорила она… ну, ей-богу же, как будто по-нашему…

вернуться

42

О, нет! Это невозможно! Это исключено!.. (нем.)

вернуться

43

О, бедняги! (Дословно: «О, дитя человеческое!») Минуточку… (нем.)

вернуться

44

Немецкая поговорка.

вернуться

45

Счастливо! (нем.)

29
{"b":"814288","o":1}