Я нахожусь теперь в Нолинске, где должен пробыть три года, если меня не возьмут в солдаты и не сошлют служить в Сибирь на китайскую границу, на реку Амур или еще куда-либо. Работу найти здесь почти невозможно, если не считать здешней махорочной фабрики, на которой можно заработать рублей семь в месяц...
Имеется здесь немного книг. Есть земская библиотека. Хожу гулять и забываю тюрьму, вернее — забыл ее уже, однако неволи не забываю, так как и теперь я не свободен...
Существует проект построить железную дорогу от Вятки через Нолинск в Казань... Пусть строят дороги, пусть эти дороги несут с собой развитие капитализма, пусть служат им на здоровье! Но вместе с дорогами проникнет сюда и клич свободы, страшный для них клич «Света и хлеба!», а тогда — тогда померимся силами!..
Нас меньше всего удручают всякие жизненные неприятности, так как жизнь наша — в работе для дела, стоящего превыше всех повседневных мелочей. Дело наше родилось недавно, но развитие его будет беспредельным, — оно бессмертно...
А теперь до свидания, не сердись за мои мысли. Я откровенен, поэтому сердиться трудно».
Вслед за распутицей, превратившей нолинские улицы в непроходимые трясины, наступила зима. Всю ночь падал мокрый снег, а под утро ударил мороз, стало бело и празднично.
В тот вечер Феликс заночевал у Якшина — уж очень не хотелось брести по грязи в потемках. А утром, едва открыли глаза, увидели, что пришла зима. Комната наполнилась мягким призрачным светом. Это сияние источал снег, налипший на окна. Якшин босиком подбежал к оконцу, позвал Феликса:
— Ты погляди, погляди, сколько сразу красоты!
Хозяин в треухе и дубленом полушубке принес охапку дров.
— Однако морозец для первопутка знатный, — сказал он. — Бог даст, и зима ляжет. Она на сухую землю никогда не ложится, а нонче все как по правилам...
День был воскресный, и Феликсу не нужно было идти на фабрику, где он работал теперь набивщиком. Еще до завтрака Феликс сел за письмо. Он любил делиться мыслями с Альдоной, рассказывать ей о своем житье-бытье. Письма сестры — единственное, что связывало его с прежней жизнью.
«Вчера и позавчера получил твои письма. Вижу по ним, что ты мной очень недовольна, а проистекает это оттого, что ты совсем не понимаешь и не знаешь меня. Ты знала меня ребенком, подростком, но теперь, как мне кажется, я могу уже назвать себя взрослым, с установившимися взглядами человеком. И жизнь может меня лишь уничтожить, подобно тому как буря валит столетние дубы, но никогда не изменит меня. Мне уже невозможно вернуться назад. Условия жизни дали мне такое направление, что то течение, которое захватило меня, для того только выкинуло меня на некоторое время на безлюдный берег, чтобы затем с новой силой захватить меня и нести с собой все дальше и дальше, пока я до конца не изношусь в борьбе, то есть пределом моей борьбы может быть лишь могила...
Я видел и вижу, что почти все рабочие страдают, и эти страдания находят во мне отклик, они принудили меня отбросить все, что было для меня помехой, и бороться вместе с рабочими за их освобождение...»
3
Жандармское управление не обходило вниманием Дзержинского. Исправник послал донесение вятскому генерал-губернатору:
«Ссыльный поселенец Дзержинский по своему характеру человек вспыльчивый и раздражительный. Идеалист, питает явную враждебность к монархии. Своим поведением проявляет неблагонадежность в политическом отношении и уже успел приобрести влияние на некоторых лиц, которые до сего были вполне благонадежны...
Обращает на себя внимание своим поведением и другой политический ссыльный — белозерский мещанин Александр Иванов Якшин, который совместно с упомянутым Дзержинским собирает продукты, одежду и деньги для ссыльных, проходящих через Нолинск.
К сему обязан присовокупить, что Дзержинский Феликс Эдмундов без нашего ведома нанялся набивщиком на махорочную фабрику и оказывает дурное влияние на других рабочих. Собственной властью я распорядился устранить Дзержинского с указанной фабрики».
Генерал-губернатор, прочитав донесение нолинского исправника, написал письмо своему давнему знакомому Алексею Александровичу Лопухину, исполнявшему в Санкт-Петербурге обязанности министра внутренних дел:
«Состоящие под гласным надзором полиции в Вятской губернии белозерский мещанин Александр Иванов Якшин и уроженец Виленской губернии Феликс Эдмундов Дзержинский с прибытием во вверенную мне губернию своим поведением проявляют крайнюю неблагонадежность».
Затем генерал-губернатор изложил содержание донесения из Нолинска, особо подчеркнув фразу о враждебном отношении к монархии, и сделал свое заключение: «Полагаю изменить место поселения ссыльных Дзержинского и Якшина, выслав их в селение Кайгородское, в отдаленную волость Слободского уезда вверенной мне губернии».
В одном пакете с распоряжением нолинскому инспектору генерал-губернатор отправил и денежный перевод, поступивший на его имя из Вильно, от сестры ссыльного — Альдоны Булгак. В своем письме она настоятельно просила губернатора переслать брату эти пятьдесят рублей, но не сообщать, от кого они поступили. Иначе брат не примет деньги, не захочет обременять семью дополнительными расходами.
Провожать «дважды ссыльных» собралась вся колония. Феликс подбивал Якшина:
— Давай откажемся ехать! Пусть нас насильно погрузят в розвальни... Проявим свое отношение к произволу!
— Зачем дразнить гусей, Феликс? Кого мы этим удивим?
Провожали их шутками, веселыми напутствиями, но на душе у всех было горько. Среди провожающих стояла и Маргарита Федоровна с узелком съестного для отъезжающих.
В Кае была сотня рубленых изб, две церкви, каменная и деревянная, да соляные склады купцов Строгановых возле земляного вала, когда-то защищавшего Кайгородскую крепость от татарских набегов. А кругом — безлюдные леса, непроходимые болота.
Когда-то, лет триста назад, Кай назывался городом. Стоял он на Старосибирском тракте, который шел от Москвы через Ярославль, Великий Устюг за Уральские горы. Тогда и торговля была, и проезжих богатых людей хватало, а с годами, когда сибирский путь переместился южнее, Кай захирел.
Сюда и доставил двоих ссыльных, Якшина и Дзержинского, сопровождавший их из Нолинска полицейский. Пуще всего он боялся, как бы его поднадзорные не сбежали в дороге... Потому старался ночевать в пересыльных тюрьмах, а уж если приходилось останавливаться на постоялых дворах, укладывался спать на полу, у порога, не разуваясь и положив под подушку заряженный пистолет.
До Кайгорода добирались без малого педелю, потому что конвойный приказывал возницам ехать только посветлу, предпочтительно в кибитке и только в крайнем случае соглашался на розвальни.
В Кае приехали прямо к уряднику, которому полицейский передал ссыльных из рук в руки, велев расписаться в их получении. Конвоир торопился домой к рождеству и в тот же день выехал из Кайгорода. Перед отъездом он передал Дзержинскому пятьдесят рублей.
Найти жилье в Кае оказалось делом несложным. В первой же избе хозяева предложили ссыльным небольшую чистую горенку, попросив за нее четыре рубля в месяц. Сами же переселились в другую половину избы.
Пятистенная изба Лузяниных, с высокой завалинкой и тесовой крышей, стояла на краю села, у околицы, открытая со всех сторон ветрам и непогоде. Дальше шла заснеженная равнина — до самой реки Камы, глубоко погребенной сейчас под снегом.
Двор Лузяниных был обнесен хлипкой изгородью из жердей. Вдоль улицы тянулся настил, тоже из жердей, на случай весенней распутицы, чтобы не вязли люди в топкой болотистой жиже.
На другой день, раздобыв у хозяев лыжи, отправились осматривать новые «владения». Оба были в неуклюжих тюремных полушубках, в шапках-треухах и валенках, но и в такой одежде мороз прохватывал до костей. С берега Камы далеко у горизонта виднелась темная полоса леса. Река уходила на северо-восток, а где-то, судя по школьной карте, которую удалось раздобыть, Кама сворачивала к югу и возле Сарапула впадала в Волгу.