Трофима такое вторжение насторожило, но смолчал.
– Баженка! – позвал мальца. – Мария приходила?
Баженка вбежал, играя со щенком, который радостно полаивал, вертясь у его ног.
– Была, – ответил, запыхавшись. – Принесла молоко и говорит: где хозяин? А я отвечаю, мол, в кремль подался. Она ушла.
– Явилась кака-то замарашка, – съязвила Антонина. – С молоком. А сама зенками по сторонам зырк-зырк. Я-то ведаю…
– Откудов ведаешь, кто и зачем является? – грубо прервал её.
– Ох-ох-ох! – запричитала Антонина. – Было б о чём разговоры разговаривать… Давай о другом. Я вечером пироги затеяла. Ты какие больше любишь – подовые[39] или пряженые[40]? Надысь были с хлопцами в лесу, грибов видимо-невидимо, не хуже, чем у нас в Переяславле: лисички, боровики, белые. Набрали мешок, я страсть как грибы люблю. Поставила вымачивать. Сделаю грибники. И земляники набрали туесок. Будут и сладкие пироги с ягодой. Это же лучше, чем просто молоко?
И улыбнулась загадочно, но достаточно ясно.
Трофим сомлел, от радостного предчувствия защемило сердце.
Нет, в нём уже поселилась Мария, но сейчас она как-то отошла в сторону и место её заняла эта взрослая женщина, которая так зазывно виляла бёдрами, уходя и оборачиваясь. Да, она умела привлечь, умела сотворить так, что при невзрачности облика казалась красивой и желанной.
…Она отдалась ему той же ночью, едва уложив своих хлопцев спать.
Вдова была жгучая, умелая. И Трофим изголодался по женской ласке, и всё у них вышло складно и ладно.
Ранним утром Антонина несла ему жареных карасей (когда успела?) и овсяного киселя.
Загадочно улыбалась и что-то напевала.
– На службу? – спросила, оглядев.
– Воевода велел быть пораньше…
– Вот видишь, сам воевода ждёт тебя, – сказала удовлетворённо. – Значит, не ошиблась я сразу, когда подумала, что не шибко ты прост, мужик в одёже дружинника.
– О чём ты?
– Так, ни о чём, мыслю вслух, тебя дела ждут большие, – ответила Антонина вроде бы равнодушно. – Будет у тебя ещё и конь справный, и не один, изба поновее да рухлядь побогаче.
– Вот ты как! А ведь это – изба отца-матери, я её ни на что не променяю… Я в ней родился. Но не пойму, к чему ты клонишь.
– После, Трофимушка, после. Ты лучше ешь хорошо, а то со службой этой вовсе отощаешь, а ты мне нужен здоровый, сильный, – со значением сказала Антонина. – Хлопцы спозаранку рыбалили на Оке, рыбы у вас так богато, что дёргать поспевай.
Его покоробило это «у вас», но смолчал.
Вскоре она ушла, на прощанье одарив многообещающим взглядом.
Проснулся щенок, протяжно зевнул и немедленно стал ластиться к хозяину, выпрашивая еды.
Дал ему кусок рыбы, налил овсяного киселя, немного размешав с водой.
Пока Албыч ел, Трофим раздумывал.
Ощущение было такое, что залез в чужой огород и – поймали… Вроде бы грех детский, а стыдоба взрослая. Но невнятная какая-то.
Проходя мимо избы Марии, посмотрел с тоской: «Господи, что я сотворил?»
Пока шёл к Межградью, старался не смотреть в глаза встречным, стыд прожигал насквозь, словно после клятвопреступленья.
И Мария сделалась далёкой. Дальше обычного.
Лев и Евпатий Коловраты и Вадим Данилович Кофа уже были на месте, принимали гонцов и посыльных.
Утро-то раннее, но тайная княжеская служба не знала дня и ночи, вести поступали со всех окраин.
Накануне из Киева прибыл гонец со срочной грамотой от воеводы Дмитрия Ивановича.
– Пишет, государь киевский Владимир Рюрикович повелел спехом бежать к Сурожскому морю, дабы выловить израдца Плоскиню, пока израдец сей сам не предстал перед диаволом за крестопреступление, – говорил Лев Гаврилович сыну. – То он выманил князя Мстислава Романыча, других киевских удельных и воевод, что держали бороню в старой крепости. Оных киян монголы, пообещав оставить вживе, казнили смертию лютой, а сей Плоскиня – воевода бродников – целовал принародно крест в том, что помилуют и отпустят.
– Так неужли он русич?
– Выходит, что по обличью – да, по нутру – нет, – ответил Вадим Данилович.
– Он из беглых, – продолжил Лев Гаврилович. – Они где-то близ моря живут безбедно, ловят рыбу, грабят проезжих купцов и людишек; зовутся бродники, и никакие князья им не указ. Воюют с половцами, но более всего ладят с ними, да и со всем остатним миром тоже – так и сяк.
– Если крест целовал, стало быть, православный? – засомневался Евпатий.
– В том-то суть, что и русич, и православный.
– Батюшка, прошу, не темни: мне зачем ведать про это?
– Воевода Дмитрий Иваныч вопрошает, а не пойдут ли к южному морю за Плоскиней тем с его кметями витязи дружины Александра Левонтьича – Евпатий Коловрат и Алёша Суздалец?
Вопрос прозвучал неожиданно, на некоторое время в горнице повисла тишина.
До Евпатия суть сказанного дошла не сразу. А когда понял, то немедленно воскликнул:
– А чего ж не пойти? Дело благое, заодно и половецких людишек нито пощипаем за их неправды.
– Любо! – передразнил сына Лев Гаврилыч. – Елене что скажешь? Баба едва оправилась опосля «нави»[41] твоей.
– Елена знала, кто её в замуж берёт, – твёрдо возразил Евпатий. – Я и в те времена со сторож не вынимался.
– Чуть возвернулся и сызнова в пасть волчью? Смотри, да думай, пряников сладких тебе там не дадут. Это я тебе как отец сказывал. А как воевода советую: заставлять не могу, только добрым согласием.
– Память Александра Левонтьича к тому призывает, батюшка. И кто мы будем, ежели не отмстим за него и всех прочих?
– Да уж, – молвил Вадим Данилович, – израдец ныне ходит доволен собой и помыслить не смеет, что за ним придут. Не ждёт лиха на главу свою.
– Как же мой побратим Алёша?
– Мыслю, должон быть в Рязани. Не утерпит. Гонца во Владимир я послал накануне. Зная Суздальца, скажем, выедет немедля, невзирая, что ночь. Утресь прибежит.
– Преклоняюсь пред тобой, воевода, – от души сказал Евпатий, – видишь на шаг впереди.
– То-то и худо, – посмеялся Лев Гаврилович, – надо бы на версту вперёд.
– Из Владимира прибыл витязь с оруженосцем, – объявил караульный. – Накажешь впускать?
– Впускай обоих. Вадим Данилыч, иди распорядись.
– Мыслю так, сыне, – шёпотом сказал Лев Гаврилович, – Елене и мамыньке скажем, мол, отправляешься в Киев, повезёшь грамоту князю киевскому Владимиру Рюриковичу от рязанского Юрия Игоревича. И не более того.
– Не годится, батюшка мой родный, жена моя правды достойна. А коли не можно сказать – краше смолчу. Про грамоту скажу, мы ведь повезём грамоту киевскому воеводе?
Но Елена не поверила в обычную безопасную поездку в южные края.
Понимающе улыбнулась и сказала с грустной улыбкой.
– Супруг мой, я, конечно, баба, конечно, глупая, но сердце моё и душа моя самим Господом Богом к тебе привязаны, а потому опасность, могущую угрожать тебе, я чувствую наперёд. Знаю, Евпатий, путь не скор, путь не прост, тем более что путь в те самые края, из которых ты едва вживе возвернулся. И опять в пасть? Пообещай…
– Путь не близок, лада моя, – перебил Елену. – Обещать ничего не стану.
– И не говори, что грамотку повезёшь. Али у батюшки с дядей простых гонцов недостаёт?
– Грамотку повезу, как Бог свят, – ответил Евпатий, глубоко вздохнув. – О прочем даже не пытай.
– Не стану. Поезжай. Да хранит тебя Господь, Его ангелы и моя любовь.
Она перекрестила мужа, поцеловала в лоб.
Евпатий подошёл к колыбели сына Александра.
– Расти на радость нам, сыне мой, – молвил шёпотом, чтобы не разбудить. – Станешь большим, заменишь отца, будешь ему опорой и утешением, продолжением нашего рода рязанского.
Войдя в горницу, Трофим едва не присвистнул: ожидалось увидеть иное.