Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Не в пример певцу или поэту, которые заставляют себя упрашивать, прежде чем спеть или прочесть стихи, Паскье поддел цыпленка вилкой и, не поддерживая его ничем другим, под гром рукоплесканий ловко отрезал одну за другой все четыре конечности птицы.

И только герцог Орлеанский смотрел на действия хирурга молча и с какой-то грустью.

— Так что же, монсеньер, — спросил я его, — вы, охотно аплодировавший моим успехам, не аплодируете успехам Паскье?

— Знаете, о чем я думаю? — обратился ко мне герцог.

— Нет, монсеньер, но ни о чем веселом вы наверняка не думаете.

— Я думаю о том, что однажды этот мясник (и тут он указал своей вилкой на Паскье) расчленит меня так же, как этого цыпленка.

Паскье при этих словах уронил на скатерть тушку цыпленка, вилку и нож.

— Ей-Богу, монсеньер, — откликнулся он, — ну что у вас за мысли! Я на двадцать лет старше вас и, следовательно, по всей вероятности, умру на пятнадцать лет раньше, чем вы… Так как же вы говорите, что я буду вас расчленять?

— Не знаю, господин доктор, проживете ли вы на пятнадцать лет больше или меньше, чем я, — ответил несчастный принц, — но мне точно известно, что я сейчас почувствовал, как в мои жилы проникает холод скальпеля.

Эти слова были произнесены с таким мучительным чувством, что все, кто их услышал, вздрогнули.

Увы, предсказание сбылось!

Хотя герцог Орлеанский был на пятнадцать лет моложе Паскье, умер герцог Орлеанский раньше, чем Паскье, и, если какая-то способность ощущать переживает нас, царственный труп мог почувствовать, как в его плоть и в самом деле вторгается лезвие того скальпеля, который в своего рода пророческом видении уже леденил его кровь.

— Ну что ж, — сказал мне Паскье, — ты понимаешь: я и в самом деле расчленил его, как того знаменитого компьенского цыпленка!..

В некоторых обстоятельствах все, даже банальность, причиняет боль!

Не стану утверждать, что Паскье и я любили принца больше всего на свете, но могу сказать, что никто не любил его больше, чем мы. Мы условились ехать в Дрё в одной карете, чтобы иметь возможность вдоволь поговорить о бедном усопшем.

О, как возвышенна милость Всевышнего, который, вынуждая нас испытывать боль, одарил нас способностью плакать!

Итак, я не видел короля с того дня, когда он, соблюдая траур по своему старшему сыну, по праву отца первый из нас спустился в подземные склепы Дрё.

И теперь, девять лет спустя, он в свою очередь умирал в изгнании после того, как в течение восемнадцати лет носил самую прекрасную, но и самую тяжелую в мире корону!

Я не любил Луи Филиппа ни как человека, ни как короля, и, если бы я имел нескромность поверить на минуту, что король Луи Филипп мог питать по отношению ко мне какое-то чувство, доброе или недоброе, я сказал бы, что меня он любил ничуть не больше.

Дружеские чувства, которые выказывали мне один за другим три его сына, стали для них, и в этом они не раз мне признавались сами, источником постоянных нареканий.

Тем не менее я не мог не исполнить долг по отношению к человеку, который в дни, когда я был оставлен всеми и бедствовал, по рекомендации генерала Фуа открыл мне двери своей канцелярии и, сделав это, в обмен на мой труд дал хлеб и мне, и моей матери, и моему сыну.

Правда, то был всего лишь хлеб, и хлеб весьма черствый, порою смоченный слезами, но, в конце концов, то был хлеб.

Впрочем, короля, рядом с которым я оказался в 1823 году и которому подал прошение об отставке в 1830 году, короля, падение которого я предсказал в 1832 году[26], этого короля мне, быть может, следовало бы в один прекрасный день судить, разумеется, с моей точки зрения — точки зрения поэта и историка, и я не хотел оставаться в долгу по отношению к нему, чтобы иметь возможность сказать, как перед судом, правду, всю правду и ничего, кроме правды!

История королевской власти — это урок народам, и никто не в праве скрывать свет, пусть даже самый слабый, который он может пролить на коронованную голову.

Прочитав известие о смерти Луи Филиппа, я, движимый весьма различными чувствами, решил сделать для него то, что девятью годами раньше сделал для его сына, а именно: все бросить ради того, чтобы воздать этому достославному усопшему единственную почесть, какую я мог ему воздать, — присутствовать на его похоронах, испытывая при этом если и не душевную боль, то во всяком случае почтительность.

Приняв такое решение, я вскочил с кровати, оделся, звонком вызвал Алексиса и велел предупредить моего сына, что перед отъездом вечером в Лондон я хотел бы с ним отобедать; после этого я взял кабриолет, чтобы съездить за деньгами к моему издателю и за паспортом в полицию.

В тот же самый вечер, в половине восьмого, я сел в вагон как раз в ту минуту, когда скорый поезд отправился в Кале.

У меня вырвался крик удивления, смешанного с радостью, когда я увидел, что в вагоне всего лишь два пассажира и эти пассажиры — Паскье и его племянник, которого я знал только по его репутации, почти равной репутации его дядюшки.

Оба они направлялись туда же, куда и я, ведомые, как и я, почтительным воспоминанием.

На следующий день, в половине одиннадцатого утра, мы были в Лондоне.

Похороны должны были состояться только через сутки.

Паскье намеревался нанести визит семье покойного в тот же самый день; его положение в королевском доме, естественно, открывало перед ним все двери, и в первую очередь двери страдания.

Я поручил ему передать мое почтение принцам, и особенно господину герцогу Омальскому, поскольку господин герцог де Монпансье был в это время в Севилье.

Я единственный раз беседовал с господином герцогом Немурским, а с господином принцем Жуэнвильским мне вообще не доводилось беседовать; правда, я состоял с ним в переписке, когда он заявил о своем желании стать представителем народа.

Что касается господина герцога де Монпансье, я писал ему пять-шесть раз после Февральской революции и при каждом новом представлении в Историческом театре посылал ему купон его ложи, тем самым давая ему знать, что она остается незанятой.

Действительно, я снял ее на год, и она пустовала все то время, какое оставалась за мной, то есть с февраля 1848 года по октябрь 1850-го.

Со своей стороны молодой принц через своего секретаря Латура передал мне благодарность и за мое внимание и за обращенное к нему письмо, которое я опубликовал в газете "Пресса" через три дня после Февральской революции, а также за статью, которую я написал для той же самой газеты по поводу статуи господина герцога Орлеанского, сброшенной г-ном Дюмуленом, в то время комендантом Лувра.

В те годы требовалось определенное мужество для того, чтобы стать на сторону изгнанников и назвать себя их другом, и вот тому доказательство: в день торжественного шествия к Июльской колонне какой-то господин, о существовании которого я не имел чести знать, на улице Лепелетье приставил пистолет к моей груди, поскольку я был, как он выразился, другом принцев!

Честное слово, он уже и в самом деле нажимал на курок, когда молодой человек по фамилии Мюллер своей тростью приподнял ствол пистолета.

Выстрел пришелся в воздух.

Ясное дело, требовалось совсем немного, чтобы друг принцев дорого заплатил за их дружбу.

Четыре дня я провел в одном и том же месте, хватая г-на Берже за его перевязь мэра, с тем чтобы принудить его действовать против поста на бульваре Капуцинок, который незадолго перед тем устроил, как известно, стрельбу на бульваре.

Паскье вернулся вечером, но я этого не заметил, а сам он, сославшись на усталость, заперся у себя в номере.

У меня не было никакого сомнения, что Паскье предпринял такой маневр только для того, чтобы избежать встречи со мной.

На следующий день в девять утра я осведомился о Паскье: мне сообщили, что он уже ушел.

Я навел справки. Оказывается, в Клермонте была заведена книга регистраций, куда вписывали свои имена лица, прибывшие из Парижа на похоронную церемонию.

вернуться

26

"Вот бездна, готовая поглотить нынешнее правительство. Маяк, который мы зажигаем на пути, осветит лишь его крушение, ибо, даже если бы оно и захотело повернуть на другой галс, теперь оно этого уже не смогло бы: его увлекает слишком быстрое течение, его толкает слишком сильный ветер! Но в час гибели наши воспоминания — воспоминания человека — возобладают над стоицизмом гражданина и один голос заставит себя услышать, прокричав: "Да погибнет королевская власть, но да спасет Бог короля!" И это будет мой голос". ("Галлия и Франция", "Эпилог".) (Примеч. автора.)

123
{"b":"811916","o":1}