Но мне достаточно было побывать в этих двух городах, чтобы убедиться: не в подобном захолустье надо искать клавесин, достойный дарования Дженни.
Так что я в письме попросил г-на Смита придумать на этот счет что-нибудь другое.
И г-н Смит придумал.
Однажды утром нам сообщили, что какой-то груз, отправленный торговым домом Сэмюеля Барлоу и К° из Ливерпуля, прибыл в Милфорд, на адрес торгового дома Беринга, сопровождаемый указаниями насчет всевозможных мер предосторожности по отношению к вышеозначенному грузу и просьбой сообщить мне о его прибытии.
Как Вы только что прочли, такое сообщение я получил немедленно.
Я тут же отправился в Милфорд и явился в контору г-на Беринга.
Там мне показали доставленный груз.
То был огромный ящик, обложенный со всех сторон соломой. Мне он показался похожим на какого-то слона, какого-то мастодонта, какого-то допотопного животного, переправленного из столичного зоологического музея в провинциальный.
Мне хватило одного беглого взгляда на этот ящик, чтобы догадаться, в чем тут дело.
Это явно было фортепьяно Дженни, доставленное нам по морю под присмотром Бога и, как гласили сопроводительные документы, под ручательство торговых домов Сэмюеля Барлоу и Беринга.
Прежде всего меня порадовала мысль о том удовольствии, какое испытает Дженни, увидев такой сюрприз, и с помощью приказчиков г-на Беринга мне удалось водрузить ящик на грузовую телегу, закрепив его достаточно надежно, чтобы я мог надеяться благополучно довезти инструмент до Уэстона.
Через два часа телега остановилась у дверей пасторского дома.
Столь же мгновенно, как и я, Дженни догадалась, что находится в ящике, и, так же как я, криком радости встретила старого друга, навестившего нас в нашем уединении.
Оставалось выяснить, в хорошем ли состоянии он доехал.
И в этом мы убедились тотчас, как только разрезали веревки и сняли упаковочную ткань.
В своем мягком матерчатом панцире, словно косточка в сердцевине персика, находился драгоценный инструмент, кладезь мелодий для наших долгих зимних дней, пианино, по клавишам которого, как надеялся добрый г-н Смит, должны были пробегать не только ловкие и натренированные пальцы Дженни, но и крошечные неопытные пальчики наших детей, крошечные пухленькие пальчики, которые и отец, и мать так любят осыпать поцелуями!
В одно мгновение фортепьяно стало на свои четыре ножки, руки Дженни быстро прошлись по клавишам от самого высокого до самого низкого регистра; каждая издала соответствующий звук; серьезных поломок можно было не опасаться.
Правда, пианино оказалось немного расстроенным.
Но такую неисправность могла устранить сама Дженни.
Она не отходила от инструмента, пока не настроила его и не сыграла с выразительностью, и ранее мне знакомой, но показавшейся мне совсем новой в нашей ссылке, тот романс, который сочинил для нее отец и слова и ноты которого он прислал ей вместе с пианино вдень ее рождения.
Вы не можете даже представить, дорогой мой Петрус, контраста между этим темным залом с его разрозненной трухлявой мебелью, с его мрачными почерневшими стенами и этой сладостной музыкой, даруемой изящным клавесином, и этим свежим голосом, слетающим с розовых уст!
Мне казалось, что я вижу, как дрожат от изумления и фаянсовая посуда в сундуках, и картины в рамах, и пламя в камине.
Окно оставалось открытым, чтобы пропускать к нам последние лучи осеннего солнца, которое до конца октября словно сопровождало уходящий год, и гармония через оконное отверстие изливалась наружу подобно тому, как сквозь трещины сосуда просачивается заключенный в нем аромат.
В эту минуту под окном проходил какой-то крестьянин и, услышав музыку, застыл, словно пригвожденный к своему месту.
— Аг Gorrigan! — воскликнул он, зовя одного из своих спутников.
Тот подбежал.
— Фея! — вырвалось у него.
Затем к этим двум крестьянам присоединился третий, четвертый, пятый, и через десять минут полдеревни толпилось перед пасторским домом.
Когда Дженни кончила играть, они все еще стояли в ожидании, ни о чем не смея просить, но все еще не теряя надежды вновь услышать музыку.
И тогда я попросил Дженни, чтобы она продолжала играть и петь.
Крестьяне поняли, о чем я ее просил, и все закричали в один голос:
— C’houaz! C’houaz! ("Еще! Еще!")
Дженни улыбнулась и пела для них столько, сколько им хотелось.
Наконец, поскольку наступила ночь, она поднялась и раскланялась перед своими слушателями; тогда они зааплодировали, и старый бард, о котором я уже упоминал, чинно выступил вперед и произнес два стиха валлийской песни:
Hag an evned a gan иг c’han Кег kaer, та tav аг тог ledan!
В переводе это означало:
Сладко пела птица, неустанно,
Так, что смолкли волны океана.
И все слушавшие Дженни ушли со словами:
— У жены нового пастора стая соловьев, закрытых в большом ящике; она их заставляет петь, когда ее о том попросят, даже если просят бедняки… Храни Господь жену нового пастора от проклятия дамы в сером!
V
НОЧЬЮ
Упоминание дамы в сером, о которой говорили при мне то и дело, везде и всюду, возвращало мои мысли к той странной легенде даже тогда, когда мой ум был занят чем-то совсем иным.
Но, должен признаться, страшная легенда тревожила мою душу настолько, что не было нужды мне о ней напоминать.
Я решил сделать все возможное, чтобы выяснить истоки этой загадочной истории.
Начал я с просмотра приходских архивов.
Каждый вечер в то время, когда Дженни вышивала или рисовала у огня, питаемого остатками старой мебели наших предшественников, я приносил кипу актов рождения и смерти, садился за стол и с невиданным рвением читал все эти наводящие сон записи, не пропуская ни единого листочка.
Дженни посматривала, чем это я занимаюсь, и ротик ее не раз приоткрывался, несомненно чтобы спросить меня об этом.
Но вероятно догадываясь, какая странная мысль меня гложет, она смыкала уста, так и не произнеся ни слова.
Я видел ее порыв, но, словно боясь ее признания в том, что и ее гложет та же тревога, не решался спросить: "Что ты хочешь мне сказать?"
К сожалению, эти старинные книги записей содержались весьма небрежно; не хватало документов многих лет, в том числе и 1643 года, года, когда Кромвель овладел крепостью Пембрук и обратил в руины все деревни графства.
После трех месяцев тщательных разысканий я ничего еще не нашел.
Однако я не отчаивался, и наконец в мои руки попал пожелтевший листик бумаги с небольшой и едва читаемой записью, которая, похоже, имела отношение к предмету моих розысков, хотя уверенности в этом у меня не было.
В этой записи шла речь о небольшом каменном кресте, который стоит в углу кладбища и, согласно преданию, водружен на могиле женщины, покончившей жизнь самоубийством.
Вот, дорогой мой Петрус, воспроизводимый дословно текст этой записи, лишь усилившей мое любопытство:
"В год 1650-й от Воплощения Христова, я, Альберт Матрониус, магистр богословия и пастор этой деревни, велел под-пять и починить небольшой каменный крест, установленный в углу кладбища.
Да ниспошлет Господь УПОКОЕНИЕ смертным останкам несчастной, почиющей здесь в могиле!"
Слово "упокоение" было дважды подчеркнуто.
К чему другому могло относиться это слово "УПОКОЕНИЕ", если только достопочтенный доктор Альберт Матрониус не желал упокоения душе особы, погребенной под этим камнем с тем, чтобы, вкушая наконец упокоен и е, ей недостающее, она мирно лежала бы в могиле, так же мирно, как те души, которых ничто не тревожит?
Было ясно, что я, подобно охотнику, обходящему огороженное пространство, напал на след.
Однако, найдя этот след, я сразу же его потерял.
И правда, какой вывод мог я извлечь из этой записи, если даже предположить, что она относилась к даме в сером?