Каждый был сам за себя, и мы прекрасно понимали, что даже если все двадцать человек откажутся выполнять приказы, Инганнаморте просто либо продолжат нас пытать и в итоге мы все равно сделаем так, как им нужно, либо просто убьют нас.
Мы не смотрели друг на друга. А если смотрели, то украдкой, затравлено и сразу отводили взгляд.
Мы не могли — или не хотели — думать о других. Будучи запертыми в четырех стенах и испытывая каждый день боль, забота о ком-то кроме себя исчезала как явление. Думаю, Инганнаморте отчасти делали ставку именно на это. Впрочем, справится со всеми нами у них не составило бы труда: мы были исхудалыми, без сил, уставшими и напуганными. За то время, пока там был я, никто не посмел сопротивляться. Или я не знаю о таких случаях. Если бы они были, Инганнаморте не оставили бы это просто так: они бы каждому из нас показали, что так делать нельзя. И я не сомневаюсь, что показали бы они настолько зрелищно, что больше никто не рискнул бы повторять.
Они знали толк в зрелищах. Думаю, ты и так это понял.
Мы стояли друг напротив друга, и каждый пристально рассматривал пол под ногами. Удивительно, как самые обычные и скучные вещи могут стать интересными, что от них не оторвать глаз. Я выискивал каждую извилину на камнях, следил, куда она загибалась дальше, считал все изгибы — все, что угодно, лишь бы не поднимать взгляда и не смотреть на мальчишку, стоящего передо мной.
Он, к слову, делал то же самое.
Я так и не узнал его имени.
Хотя не уверен, что мне нужно было его знать. Я имею в виду… как бы я себя чувствовал после того, как убил его, зная его имя? Так он навсегда остался для меня безымянным мальчиком, которого я видел всего единожды. Это вовсе не значит, что совесть меня не мучила. Мучила. И кошмары снились. До сих пор снятся иногда. Но это не то, не так, как могло бы быть.
— Бейте, — приказал Чезаре, по-прежнему стоя поодаль от нас. — Бейте друг друга так, будто бьете меня.
Каждый из нас вздрогнул. Это звучало странно: мы представить не могли, что можем им отомстить. Что можем хоть пальцем тронуть Чезаре Инганнаморте.
— Бросьте, — засмеялся Чезаре. Стоящий рядом Гаспаро нахмурился, но останавливать брата не стал. — Вы меня ненавидите. Так выплесните эту ненависть друг на друга. Причините друг другу такую боль, какую причинял вам я, Гаспаро, Мирелла. Освободитесь от той тяжелой обиды на Доннателлу, которая вдруг перестала приходить к вам, ведь она единственная, кто проявлял хоть какую-то доброту. По очереди, по три удара. Пока не останутся самые выносливые.
После этих слов мы впервые посмотрели друг на друга. Тот мальчик был ростом примерно с меня, тоже истерзанный и худой. Только глаза у него были широкие и светло-серые, какие-то слишком добрые для такого места. Но взгляд — привычно-напуганный. И дрожащие бледные губы. Я бы решил, что он — мое отражение в зеркале, если бы не доброта. Я знал, что во мне этой доброты никогда не было, нет и уже никогда не будет.
Доброта была для меня роскошью, которую я никогда не мог себе позволить. Даже в те года, когда моя жизнь была… спокойной.
— Начинай, — хриплым шепотом попросил я этого мальчика. — Чем быстрее начнем, тем быстрее закончим.
Конечно же, стоило сказать по-другому. «Чем быстрее начнем, тем быстрее ты умрешь». Я знал, что выживу. И знал, что убью его.
А потом подставил ему свою спину.
Ожидание боли хуже самой боли, помнишь? Этот идиот никак не мог решиться меня ударить. Всего три чёртовых удара, но он не мог нанести даже их! Как же это злило… Злит даже сейчас! Слабак. Ненавижу таких, как он.
Понятия не имею, сколько вечностей прошло прежде, чем он ударил. Не сильно, нет. Но достаточно, чтобы я почувствовал вновь открывшиеся раны. Второй удар был сильнее. Когда таким, как мы, предоставляется хоть какая-то власть, мы теряем голову и думаем, что имеем право творить всё, что заблагорассудится. С тем мальчишкой именно так и случилось: он последовал словам Чезаре — захотел выместить свою злость на мне. Доброта в его глазах никуда не делась, но к ней прибавилось чувство вины, которое вело непосильную борьбу с желанием причинить мне боль. Никогда не видел ничего смешнее. Третий удар заставил меня пошатнуться, но я смог удержаться на ногах. Боль привычными волнами расползалась по телу, но удары того пацана не шли ни в какое сравнение с ударами Чезаре.
Он хотел нанести мне четвёртый удар, но я успел развернуться к нему лицом и, замахнувшись, ударил его первым. Попал я то ли по шее, то ли по лицу. То ли где-то между, но ярко-красная полоска появилась на его щеке непозволительно быстро. Прежде чем я замахнулся ещё раз и прежде чем он рывком повернулся ко мне спиной, я заметил, как заблестели от слёз его глаза. Не понимаю, как он смог продержаться вплоть до четвёртого Пути, если начинал плакать уже от такой мелочи.
Я не люблю медлить. Тогда тоже не любил, поэтому второй и третий удары нанес один за другим. Чужие крики заглушали крики того, кто был предоставлен мне, и я был этому даже рад. Не хотел слышать его голос. Вообще ничего не хотел о нем знать.
Многое отдал бы за то, чтобы навсегда забыть о его существовании.
Мальчик встал, немного пошатываясь. Полоска от моего первого удара была неестественно алой, а глаза блестели слезами. Зубы у него были крепко стиснуты. Он ненавидел меня, и я чувствовал это, но почему-то глупый отблеск доброты все ещё виднелся за твёрдой ненавистью. Может быть, эта ненависть была направлена не на меня, а на всех Инганнаморте во главе с Чезаре. Может быть, он где-то в глубине души понимал, что ненавидеть меня не имело никакого смысла, потому что мы с ним находились в равных условиях, и именно поэтому его доброта — как же я ее ненавижу! — никуда не испарилась.
Я вновь повернулся к нему спиной. Во второй раз его удары были более уверенные, более сильные, но все ещё недостаточно для того, чтобы я закричал.
Ему это не нравилось. Ему не нравилось то, что он не мог причинить мне такую же сильную боль, как ему причинял я сейчас и все Инганнаморте за три Пути. Ему не нравилось его собственная беспомощность, и в этом я очень хорошо его понимал.
С разных сторон мы оба слышали чужие крики, плач, которые только усиливались с каждой новой секундой, и эти звуки раздражали сильнее всего остального. Кто-то уже лежал на полу, сотрясаясь в рыданиях. Кто-то остервенело бил того, кто стоял или лежал напротив. Кто-то не торопился так же, как мы. Каждый вёл себя по-разному, но у всех застыл неподдельный ужас в глазах. Этот ужас мог бы нас объединить, если бы мы хоть на секунду подумали о ком-то, кроме себя.
Я снова нанес мальчику напротив три удара. Он сделал то же самое. Это продолжалось непозволительно долго, и у меня не было сил считать, сколько раз каждый из нас поворачивался друг к другу спиной. Он кричал и плакал сильней с каждым новым ударом. У меня дрожали колени, и мне тоже хотелось кричать: не только от боли, но и от ужаса, от нежелания делать то, что я делал. К тому, моменту, как я первый раз рухнул на пол, едва ли в состоянии пошевелиться, кто-то из детей уже лежал замертво, а их убийцы сидели рядом, переводя дыхание и постанывая. Мальчик, который бил меня, протянул прилично — я был уверен, что он сдастся раньше, но он всякий раз вставал и вставал, а его колени подкашивались сильней, и он сам был таким бледным, что я знал: я почти добил его. Губы у него дрожали, зубы стучали друг о друга, а из глаз беспрерывным потоком текли слёзы.
Я знал, что, когда всё закончится, я тоже буду рыдать. У меня не было в этом никаких сомнений.
Едва я подумал об этом, он снова повернулся ко мне спиной, и я, замахнувшись, опять со всей силы ударил. Он взвизгнул, рухнул на пол со странным треском и больше не издавал никаких звуков. Я понял, что он умер, но все равно нанес оставшиеся два удара, и лишь после этого палка выпала из моих ладоней.
Тяжело дыша, я развернулся всем телом, чтобы глазами найти кого-то из Инганнаморте. В живых осталось только десять из нас, и я тогда подумал, что это даже много.