Ослепительный белый свет льётся, завиваясь в спирали, по комнате, проникает под воспалённые припухшие веки, и Фэш распахивает глаза, пытаясь дрожащими, бессильными руками утереть льющиеся горячие слёзы.
В воздухе, в полоске серенького света у окна танцует слой пыли, на деревянном тёмном столе медленно умирает эухарис, свесив поникшие пожелтевшие бутоны. Фэш долго смотрит на прозрачно-голубое небо в белогривых облаках за занавеской и всё никак не может поверить в то, что он жив.
Чуть хрипловатый голос ввинчивается в уши, отталкивается от старых тонких стен небольшой комнатенки и не оставляет в покое, черт, совершенно не хочет оставлять в покое. Это чертово пение заунывной французской баллады так отвратительно напоминает о тех первых днях, что Фэш провел в этом опостылевшем месте.
Он до сих пор помнит. Даже слишком отчетливо.
Помнит, как только через несколько дней после полного, тщательного медицинского обследования самостоятельно снимает с себя пропахшие лечебными мазями бинты — и чистые бледные руки со светлыми многочисленными родинками и голубыми венами, нитью мулине проступающими на запястьях, украшают первые толстые, неаккуратные — неумелые — шрамы, оставляемые тупыми проржавелыми ножницами. Кровь сначала хлещет алым фонтаном, потом, утихая, течёт по ладоням тоненьким ручейком.
Но никакая физическая боль не в состоянии перекрыть боль другую — душевную. Фэшу кажется, как в сердце вгрызаются чужие острые зубы, пожирают горячую, сладкую плоть.
Он сидит на полу в крохотной ванной комнате, подгибая под себя ноги, глухо смеётся в собственные колени, и тягучая кровь на полу разбавляется горечью, солью обжигающих слёз.
Из этого блядского состояния его вытащила Захарра, что с каждым приходом таскала с собой старого черного кота, которых уже хрипел на исходе жизни, но этот комок шерсти был слишком дорог сердцу, ведь именно с ним, с Фэшем, они подобрали его с улицы слепым котенком и выходили. Сестренка носила с собой школьные задачники (чтобы не расслаблялся, ей, что, одной учиться?!) и плеер с аудиокнигами, которые они прослушивали вместе, сидя на продавленном диване, кутаясь в колючий шерстяной плед, предоставленный больницей.
С детства любили детективы и романы, чтоб читать до полуночи, а потом на завтраке за кашей и чаем обсуждать каждую-каждую деталь. Всегда, всегда были вместе.
А сейчас Захарра снова далеко. Снова в своем чертовом Лос-Анджелесе под опекой Хронимары Столетт.
А ему до них, как до луны.
Фэш глотает блядские неуместные слезы и прикусывает губу до крови.
Кажется, он медленно (или немедленно) сходит с ума.
Он не чувствует своего тела, путается в происходящем и в простынях, и только голос Маркуса звучит по-прежнему звонко и ярко, рассыпаясь фейерверками перед невидящими глазами под воспаленными веками. Ляхтич… мудак.
Приходит каждый чертов день, словно так и надо, спорит с чертовой Василисой Огневой, чья фамилия теперь вызывает жжение под лопатками, потому что он п о н и м а е т, а еще ходит с ним на обед и ужин, после которого уходит. Просто сидит рядом с ним все время, роется в своем телефоне, приносит гитару и какие-то книги, шелест страниц которых Фэш слышит постоянно.
Теперь вся его палата пахнет Ляхтичем. Хотя весь его мир пропитался им уже слишком давно.
Фэш пальцами чертит что-то на холодном матрасе, с которого сползла простыня, и дрожит, пытаясь абстрагироваться, уйти из этой реальности, где ублюдочного Маркуса Ляхтича слишком много.
Его мягких карминовых губ, скривленных в усмешке, его чернильно-черных глаз, его мягкого хриплого голоса, его едких фразочек, за которые хочется вмазать по смазливому личику хорошенько, и этих рук, которые — Фэшиар уверен — до одури изящно перебирают струны длинными пальцами.
Его чертовски клинит на этом ублюдке уже не первый год. И Фэш понимает — это п и з д е ц.
Он горько усмехается, и Маркус будто бы только сейчас замечает его поведение.
— Драгоций? — спрыгивает с подоконника и осторожно шагает по скрипучим половицам в его сторону. Садится рядом на кровать — матрас прогибается под его весом — и. Блядь. Чужие обветренные губы, пахнущие горько мятной зубной пастой и крепким кофе из автомата в холле больницы, касаются его лба, кажется, проверяя температуру.
— Не лезь ко мне, еб… му… Ляхтич!
Слишком резко отползает, так резко, что бьется головой о стенку, шипит и отползает еще дальше, падая с кровати. Бьется и без того израненным коленом и вовсю орет матом, на что в палату врывается вечно заботливая Василиса, уже привыкшая к подобным выходкам, видимо.
Она что-то шепчет ему, помогая подняться, выгоняет Ляхтича, обещая выбить запрет на посещение им конкретного больного, а потом укладывает Драгоция в кровать, будто маленького.
Он действительно сходит с ума.
Прямо сейчас.
В эту секунду.
*
Фэш прячется под одеялом и плачет. От всего этого мира прячется, глотает горячие слезы, вытирает невидящие глаза и шепчет что-то в бреду. Ему обжигающе-горячо, он сгорает, сгорает, в ы г о р а е т, потому что Маркус Ляхтич в мыслях, в легких и в сердце. Фэш задыхается, боясь даже думать о том, как выглядит сейчас этот невероятно-красивый ублюдок.
Чертовски шикарно и сексуально, наверное. Так, что зубы сводит и тело мурашками покрывается. Так, что кислород заканчивается.
И мир заканчивается.
И сам Фэш заканчивается. Давно уже, если честно.
Всхлипы и этот идиотское скуление в подушку звучат слишком жалко, так, что Фэшу самому хочется дать себе по морде.
Простыни словно покрыты раскаленным песком — каждое соприкосновение оголенной кожи отдает болью и жаром. Он совершенно точно сходит с ума.
Фэш думает, что за окном или дождь, или снег — иначе и быть не может в такое отвратительное настроение.
Вот сейчас придет отец с работы, заберет его от Астрагора, отпросив с ними еще и Захарру, а дома их встретит румяная счастливая мама, что всегда пахнет лавандовым порошком, крахмалом и свежей выпечкой. У нее руки теплые и чуть шершавые. Безумно родные.
Вот они будут сидеть на мягком диване в гостиной — прямо перед камином, в объятиях теплого покрывала и с кружками горячего молока с медом, чтоб не простудиться. Он всегда ненавидел эту теплую пенку…
А потом Фэш вспоминает, что сейчас пряный золотистый октябрь, окутанный извечным лондонским туманом и тяжелыми мрачными облаками, скрывающими солнце. А еще завтра Василисы не будет. Как и всю последующую неделю, потому что она куда-то там очень срочно уезжает.
А ему откровенно плевать.
На все и всех. Кроме Маркуса Ляхтича и собственного невосстанавливающегося зрения, конечно.
И Захарры.
Милой, маленькой, дерзкой и шебутной. До одури теплой и яркой во всей этой тьме.
Этот золотистый огонек с примесью искристо-шоколадного.
Как же чертовски он по ней скучает.
Блядь.
*
Утром его будит какая-то медсестра, кажется, новенькая. Мелоди, вроде бы. Он отчего-то представляет перед собой наивные, широко распахнутые карие глаза в обрамлении пушистых ресничек, тёмные, чуть взъерошенные волосы, пухлые розовые губы и широкую синюю оправу очков. А еще неловкость и неуклюжесть в каждом движении.
Прямо как у Огневой.
Фэш идет на утренние процедуры, а потом эта самая, — Мелисса, вроде бы, — приносит ему завтрак. Клейкая каша совершенно не лезет, и от нее уже заранее тошнит. Он просто глотает залпом стакан приторно-сладкого черного чая с лимоном и кривится. Отвратительно.
Как и все вокруг.
Надоело, осточертело, чертовски бесит.
От Мэри — Мэри же, да? — пахнет дешевыми сладкими духами и мятной зубной пастой. Ее ортопедические кроссовки скрипят по старому полу и наверняка оставляют кривые черные полосы. Как кляксы, — думает Фэш, зарываясь в плед и доставая телефон.
Он пытается правильно произнести это странное слово — o-khu-ien-ny — тщательно выговаривает его в микрофон, задавая Гугл-переводчику русский язык. Тот не выдает ничего вразумительного, и Фэш только ядом не плюется. Шипит и морщится.