Авдотья Константиновна была права, жалея в этой ситуации только одного человека — Анку. Та два месяца тяжело проболела: обмороки, потеря сна и аппетита, нервная раздражительность, даже галлюцинации… Николай Иванович места себе не находил. На него разом навалились опасная болезнь жены и ее внезапное, нескрываемое охлаждение к нему. Он не знал, чего больше бояться, вдовства или развода. Их обоих запутали. Бородин, желая спасти Анку «из крепостной зависимости» — нет, спасти ее от самого себя — или нет, спасти себя от любви к ней, бросил на амбразуру самого близкого, самого верного друга. Калинин страшно ревновал жену к тихому холостяку Щиглёву, срывался, устраивал сцены. А она наедине с Михеем поверяла тому самую заветную свою мысль: уехать за границу и там ждать, пока Сашенька не будет свободен. Михей-то был лишь наперсником.
Добившись разрыва Анки со Щиглёвым, Калинин стал, по ее желанию, устраивать ей лабораторию для занятий физикой и химией, а себе искал работу в Петербурге, чтобы не разлучаться с женой, — Бородин, который за глаза не находил для Николая Ивановича ни единого доброго слова, хлопотал о месте для него у Протопопова-дяди. Всё окончательно запуталось. Лишь в одном восторжествовал разум: Анку взялась лечить Кашеварова-Руднева, да так успешно, что та поправилась, помирилась с мужем и через три года произвела на свет Николая Калинина-младшего.
Глава 13
«ВОЛКОВ БОЯТЬСЯ — В ЛЕС НЕ ХОДИТЬ»
В академии вновь наступили смутные времена. Среди профессоров возобновилась борьба «русской» и «немецкой» партий. Недовольные новым строгим инспектором студенты охладели к учебе и собирались на сходки. Или наоборот: охлаждение студентов к учебе в пользу разговоров о политике спровоцировало инспектора на строгости и привело к конфликтам. Разговоры о «женском институте» сами собой затихли.
Бородин с головой ушел в работу. В декабре 1868 года он исчерпывающе перечислил темы, которыми занимался, в письме Алексееву. Из письма следует, что с полимерами валеральдегида на тот момент у него мало что получалось, хотя первая его статья на эту тему («О производных валерианового альдегида») только что вышла из печати. Параллельно он экспериментировал с неврином и протагоном — веществами, выделенными Оскаром Либрейхом из головного мозга, и затеял работу «о притягивании воды расплывающимися и гигроскопическими веществами, и выпаривании водных растворов их при различных условиях температуры и давления». Из последних опытов ничего не вышло (по крайней мере не вылилось в публикации), но круг интересов любопытен, ведь исследования головного мозга вел Сеченов, а растворами упорно занимался Менделеев.
Конечно, и о свершившемся именно тогда основании Русского химического общества Бородин Алексееву сообщил, но еще больше осталось за рамками письма. В семью профессора вошла Лиза — Елизавета Гавриловна Баланёва, дочь курьера академии, жившего тут же, в подвале. Лизе было шесть лет, когда умерла ее младшая сестренка, а мать от горя сошла с ума (отец, по-видимому, умер еще раньше). Феодосия Александровна Баланёва осталась в подвале с прочей прислугой, часто наведываясь в профессорскую квартиру, а девочку Бородины взяли к себе. Первое время она жила при Екатерине Сергеевне в Москве, а потом и у Александра Порфирьевича появились новые хлопоты — новые радости. Он гордился способностями Лизы и ее школьными успехами, заботился буквально обо всем, от гардероба до уроков танцев. Иногда роль «воспитателя чужих детей» его тяготила, но в последние годы жизни, пожалуй, самыми счастливыми для него были минуты умиления способностям крошечного сына Лизы и любимого ученика — Александра Дианина.
В 1868 году Бородин попробовал себя еще в одной роли — музыкального критика. Кюи, постоянно писавший для «Санкт-Петербургских ведомостей», быв занят постановкой в Мариинском театре своей оперы «Вильям Ратклиф» и попросил друга на время заменить его в газете. Бородин справился блестяще, опубликовав три большие рецензии на концерты Российского музыкального общества и Бесплатной музыкальной школы с подробным, основательным разбором исполнявшихся произведений. Поскольку среди них были танцы из «Воеводы» Чайковского, Бородин оказался в числе первых, что откликнулся в печати на дебюты Петра Ильича. Рецензии его почти неизменно доброжелательны. Лишь две вещи начинающий критик прямо-таки разругал: увертюры к «Нюрнбергским мейстерзингерам» Вагнера и к «Проданной невесте» Сметаны (в последнем случае он наверняка припомнил, что ее автор интриговал в Праге против Балакирева).
Гвоздем всех отрецензированных программ для Бородина стал Те Deum Берлиоза (1855). Балакирев первым исполнил это сочинение в Петербурге в Седьмом концерте Бесплатной музыкальной школы. Помимо хора и оркестра на сцене красовался орган, специально привезенный ради такого события из дома великого князя Константина Николаевича.
В кругу Балакирева из рук в руки переходили две партитуры Те Deum — печатная и более полная рукописная, которую автор подарил Публичной библиотеке. Бородин досконально проштудировал обе. Некоторые части он признал слабыми, неоригинальными, сентиментальными, но важнее, конечно, что он похвалил. Sanctus («Свят») из части Tibi omnes Angeli («К Тебе все ангелы») был отмечен за «красивый и эффектный аккомпанемент деревянных духовых» — этот оркестровый прием Бородин позднее развил в «Младе» и в Andante Второй симфонии. «Военная прелюдия», в наше время часто пропускаемая дирижерами, была признана номером «из самых оригинальных во всем сочинении». Действительно, прелюдию начинают шесть малых барабанов и двенадцать деревянных духовых (флейты, гобои, кларнеты), играющих в унисон. В этом есть что-то варварское и в то же время древнее, ветхозаветное. Слушая берлиозовские барабаны, можно вспомнить соло литавр в «Половецких плясках». Теплота и мягкость Dignare, Domine («Помоги нам, Господи») тоже запали в душу Александру Порфирьевичу. Крошечный фрагмент Dignare явно вспоминался ему вместе с «Песней об иве» из «Отелло» Джоак-кино Россини, когда он сочинял оркестровые отыгрыши, сопровождающие в «Князе Игоре» приход и уход со сцены Ярославны. Наконец, часть Judex crederis («Веруем, что Ты придешь судить нас») Бородин назвал «верхом совершенства». Ее мощная, словно бы древняя и явно ориентальная первая тема впоследствии стала одним из прообразов сцены «Дозор в половецком лагере», а вторая тема родственна теме Игоря и Ярославны.
Ничего не сказал Бородин о самых первых тактах Те Deum, а ведь именно первые такты Allegro moderate — самый яркий и поразительный фрагмент этого очень неровного произведения. Тяжелые ферматы оркестра и органа, которые сменяет причудливо изгибающаяся одноголосная тема, есть не что иное, как далекий прообраз главной темы Второй симфонии Бородина.
Удачно и с пользой для себя дебютировав на новом поприще, Александр Порфирьевич больше на него не возвращался. В некотором смысле повторилась история с «Богатырями». «Композитор, ищущий неизвестности» впредь не сочинял оперетт — критик, подписывавший статьи «Б.» либо «—Ъ.», впредь не выступал в печати с оценкой чужих сочинений и почти не обсуждал эту свою деятельность с друзьями. Не считая, конечно, Стасова, которого он по настоятельному совету Балакирева просил перед публикацией просматривать свои статьи (Владимир Васильевич, впрочем, никакой необходимости в этом не видел).
Все в том же декабре 1868 года, когда Бородин перечислял Алексееву предметы своих занятий в лаборатории и писал первую в жизни рецензию, он впервые познал, как горек хлеб профессионального композитора. Приближалось публичное исполнение Первой симфонии, и в самый последний момент ее автор наконец-таки взялся выправлять целую бездну ошибок в оркестровых партиях. В отличие от романсов и фортепианных пьес оркестровая музыка требует очень много времени на подготовку нотного материала. Позднее Римский-Корсаков, десятилетиями проводивший ночи за этим бесконечным занятием, говорил ученикам: композитору прежде всего надо выучиться «стирать, скоблить и наклеивать». В случае с симфонией Бородина ситуация усугублялась тем, что параллельно с исправлением ошибок автор вносил в музыку серьезные изменения, вклеивал в партитуру целые листы. Вечерами, после обычных занятий в академии это особенно утомляло. К Балакиреву отправилось раздраженное письмо, в котором, помимо всего прочего, звучит обида на соратника, долго не желавшего исполнять Первую и всё это время мучившего Бородина идеями новых переделок: «Проклятая симфония моя мне надоела — смерть! Остается проверить кларнеты, гобои, фаготы. Остальное проверено, кое-что исправлено мною, кое-что должны исправить по моим указаниям копиисты. Вранья там была чортова куча! Рога 1-й и 2-й навраны были безбожно; в альтах местами переписчик въехал в виолончель, местами в скрипку. В знаках бездна вранья. Вообще, над симфонией тяготеет какой-то рок: все наши вещи шли в бесплатной школе, только моей не удалось; все шли своевременно — только моя три года ждет очереди. Ни одна не осквернена исполнением в Михайловско-дворцовом театре в компании Чечоттов — только моя. Все переписывал Гаман, только мою какой-то сукин сын. Остается только, чтобы автора закидали мочеными яблоками».