13 ноября в очередном концерте БМШ Феодосия Никитична Белинская впервые спела Плач Ярославны и сцену Ярославны с девушками, а бас Федор Игнатьевич Стравинский — песню Володимера Галицкого. Играл оркестр Мариинского театра, за дирижерским пультом вновь стоял Римский-Корсаков. Автора вызывали после каждого номера, песню Галицкого повторили на бис.
Сцены из «Князя Игоря» отыскали путь к сердцу исполнителей. Уже 26 декабря 1879 года Стравинский повторил песню Галицкого на ежегодном концерте артистов Русской оперы в Мариинском театре, под управлением Направника. Бородин в тот день с десяти до двенадцати часов находился на четвертом заседании химической секции Шестого съезда русских естествоиспытателей и врачей — последнего, в котором ему довелось участвовать. В пять часов вечера началось второе общее собрание съезда. Александр Порфирьевич прослушал речи Климента Аркадьевича Тимирязева о физиологическом значении хлорофилла, Менделеева — о необходимости описания естественных и экономических условий отдаленных краев страны, Доброславина — об отношении гигиены к естествознанию и объявление Николая Александровича Меншуткина о начале издания «Научного листка успехов естествознания». Живи Бородин в современном ритме, он бы забежал между заседаниями в Мариинский театр и выразил благодарность певцу и дирижеру — концерт Русской оперы начинался в час дня, Стравинский пел в первом отделении.
Минуло пять лет после триумфального съезда в Казани. За это время Бородин будто стушевался, из «композитора, ищущего неизвестности», превратился в ищущего неизвестности химика. Реформы в академии, одной из причин имевшие частые студенческие волнения, временно оставили его без кафедры, упраздненной и восстановленной только два года спустя. Профессор числился лишь заведующим лабораторией, но по-прежнему был завален делами: по своей несказанной доброте попадал во всевозможные комиссии и чаще других выступал оппонентом при защите диссертаций. Буквально накануне съезда он вынес тяжелые баталии из-за резкого выступления профессора общей терапии и диагностики Эдуарда Эдуардовича Эйхвальда против диссертации лекаря Варфоломеева «О количественном определении сурьминистой кислоты на трупах животных после подкожного введения рвотного камня». Эйхвальд с его любознательностью и скептическим умом частенько устраивал на защитах демарши, делая вылазки в области, далекие от его специальности, причем выступал ловко, уверенно и никогда не признавал своих ошибок. Полемизировать с ним было тяжко.
На Шестом съезде Бородин не председательствовал на заседаниях химической секции, не выступал с речами ни на одном из трех общих собраний, безвозмездно освещаемых электричеством стараниями ученика Кюи по Инженерному училищу Павла Николаевича Яблочкова, — он скромно трудился в Комиссии по приему гостей. Может быть, активнее наш герой проявил себя на обедах по подписке в гостинице Демута 20 и 30 декабря, но субботним вечером 22-го в кружке женщин-врачей у Анны Николаевны Шабановой в Озерках он явно получил много больше лестного внимания.
Только в субботу 29-го, в последний день работы химической секции, когда вместо обычных пяти-семи сообщений было зачитано пятнадцать, Бородин вышел из тени.
Вместе с Менделеевым, Бутлеровым, Алексеевым, Мен-шуткиным и другими учеными он принял участие в споре по поводу идеи Николая Николаевича Бекетова «о возможности взаимной связи посредством одноатомных элементов». От имени своего лаборанта Голубева Бородин рассказал о динитропроизводных дезоксибензоина, от имени Дианина — о смеси хлорной извести и фенола. История этого последнего сообщения весьма характерна. Профессор Медико-хирургической академии хирург Павел Петрович Пелехин, будучи под Плевной, обратил внимание, что при перевязке гнилостных ран смесь растворов хлорной извести и фенола действует эффективнее, нежели каждое из этих средств порознь. Однако Пелехин знал, что в смеси оба раствора взаимно разлагаются, и попросил Дианина выяснить химическую сторону явления. Дианин установил, что при реакции образуется трихлорфенол с незначительными примесями дихлорфенола и, предположительно, монохлорфенола и что трихлорфенол, как он сформулировал, «задерживает брожение несравненно сильнее фенола».
Доклад вызвал редко вспыхивавшие на том съезде прения — высказались Бекетов, Густавсон и Марковников. К сожалению, рядом не случилось барышни-стенографистки, и мы вряд ли узнаем, предвидел ли кто-нибудь, какое применение получит впоследствии трихлорфенол в инсектицидах и гербицидах. Пелехин поставил проблему, Дианин ее разрешил, роль Бородина «облечена шинелью неизвестности».
Глава 24
ГОД СИМФОНИЧЕСКИХ ТРИУМФОВ
1880 год начался с разнообразных забот: композиторских, капельмейстерских, эпистолярных. Среди занятий Бородина в академии все большее место занимали репетиции двух любительских хоров, мужского и женского, и оркестра. Как истинный сын своей матери, которая могла петь-плясать целыми днями, Бородин любил, чтобы вокруг звучала музыка, и устраивал это при малейшей возможности. Детские воспоминания о концертах университетского оркестра и гейдельбергский опыт привели к мысли основать собственный коллектив. К 1880 году оркестр академии начал доставлять ему некоторые поводы для гордости. В самом конце января Бородин продирижировал очередным «домашним» концертом. В программе значились Глюк, Моцарт, Шуберт, Глинка и в качестве «современного» композитора — Роберт Фолькман (1815–1883). Очевидно, богатый опыт Римского-Корсакова в Бесплатной музыкальной школе и собственный здравый смысл убедили Бородина, что любительские коллективы лучше воспитывать на классическом репертуаре. Конечно, некоторых инструментов недоставало, на концертах приходилось усиливать полсотни дилетантов тремя-четырьмя профессионалами. За гонорар в три рубля приглашались гобоисты, фаготисты, контрабасисты.
На январский концерт Александр Порфирьевич пригласил Щиглёва и Анатолия Лядова. Лядов тогда дирижировал бывшим оркестром Немецкого клуба, перебравшимся в гостиницу Демута и составившим костяк Санкт-Петербургского кружка любителей музыки. Щиглёв руководил там же хором. В те самые дни Щиглюша предложил Музыкальной комиссии Кружка любителей принять в свой круг его друга Бородина. Неожиданно горячо воспротивился Лядов, сказав целую речь о том, что профессор слишком добр, что он будет все одобрять да хвалить и что его снисходительность, «граничащая чуть ли не с атрофией чувства справедливости», помешает Комиссии принимать верные решения. С Лядовым никто не согласился, и Бородин стал ходить на заседания Комиссии. В кружке его прозвали «химия в мундире». Лядов, который против музыки Бородина ничего не имел, разучил с любителями Заключительный хор из «Князя Игоря».
Два года не доходили у Александра Порфирьевича руки написать в Париж Луканиной, и вот наконец он отправил письмо, но забыл прибавить в конце фразу «по обычаю целую вас». Дочитав письмо, передовая, эмансипированная доктор медицины Луканина… расплакалась и ответила профессору целой исповедью: «Да ведь я писала Вам письма не чернилами, а слезами, — я умоляла Вас хоть строчку прислать мне. Я думала невесть что: сердитесь-то Вы на меня, и наговорили Вам что про меня, и я не знаю, чего я не думала… Браните меня, сердитесь на меня, не пишите с досады, с чего хотите, но только не потому, что «не писалось», что в той частичке Вашей души, которая принадлежала мне, осталась пустота. Знаете, смешно говорить такие вещи, а у меня есть три таких любви: я так любила свою мать, тетку Надежду Антоновну, да Вас… Так, как я Вас люблю, любят хороших старших братьев. Я потому говорю про брата, про мать, про тетку, что Вы мне «родной», понимаете ли всю задушевность русского слова «родной»… Скажите мне, отчего Ваше письмо такое странное, точно не Вы его писали или точно Вы переменились?»
Бурная переписка продолжалась до конца весны. Александр Порфирьевич успокоил Аделаиду Николаевну словами о коллекциях и каталогах и в нескольких строках набросал портрет себя, 46-летнего: «Переменился ли я в других отношениях? — да; во многих; или, пожалуй, и нет, не во многих. Разумеется, неумолимое время, накладывающее свою тяжелую руку на все, наложило ее и на меня. Борода и усы седеют понемногу; жизненного опыта прибывает, а волос с головы убывает. Правда, я как человек живой по натуре и рассеянный по тому же, — как-то не замечаю в себе перемены. Слава богу здоров, бодр, деятелен, впечатлителен и вынослив по-прежнему; могу и проплясать целую ночь, и проработать не разгибаясь целые сутки и не обедать».