24 сентября в девять утра явился Кюи «с неотступною просьбою обедать у него». Прочитав две лекции и еще поработав, Александр Порфирьевич отправился к другу на Шпалерную. Не кулинария была причиной приглашения: «Кюи познакомил меня со всеми новыми номерами Радклифа и с оркестровкою всей оперы. Одна прелесть! — Корсинька сыграл несколько нумеров из своей оперы: Псковитянка. Ну, скажу тебе, это такое благоуханье, такая молодость, свежесть, красота… я просто раскис от удовольствия. Экая громада таланта у этого человечка! И что за легкость творчества! Потом исполнил Мусоргский первый акт «Женитьбы» Гоголя, написанный прямо на текст этого писателя, без всякого изменения. Вещь необычайная по курьезности и парадоксальности, полная новизны и местами большого юмору, но в целом — ипе chose manquee — невозможная в исполнении. Кроме того, на ней лежит печать слишком спешного труда». Экспериментальная вещь Мусоргского в глазах Бородина оказалась ниже опер Корсакова и Кюи, несмотря на сердечную дружбу с Модестом Петровичем и на явное сходство натур. Людмила Ивановна Шестакова вспоминала о Мусоргском: «С первой встречи меня поразила в нем какая-то особенная деликатность и мягкость в обращении; это был человек удивительно хорошо воспитанный и выдержанный. Я его знала 15 лет и во все это время никогда не заметила, чтобы он позволил себе вспылить или забываться и сказать кому бы то ни было хотя одно неприятное слово. И не раз, на мои замечания, как он может так владеть собою, он мне отвечал: «Этим я обязан матери, она была святая женщина». Эти воспоминания можно слово в слово отнести и к Бородину.
Итак, имела место традиционная встреча «Могучей кучки» после летних каникул, с показом всего, что удалось сочинить на досуге. Встреча прошла без Фима и без Балакирева. Последний входил в сложный период своей жизни, начал отдаляться от друзей и всё больше конфликтовать с коллегами. «Кюи-балакиревский» кружок к этому времени скорее можно было назвать «Даргомыжским» — молодые композиторы стали тесно общаться со старейшиной русской школы. Мусоргского и Кюи это общение заставило обратиться к декламационной манере письма, плодом чего стал опыт с «Женитьбой». Да и Бородин, не одобрявший этой тенденции, начал «Князя Игоря» в несколько схожей манере, но при доработке сцен заменил декламацию кантиленой.
Возможно, для пожилого Даргомыжского это новое общение было еще более ценным. Впервые после смерти Глинки он был окружен собеседниками, не уступавшими ему талантом. До этого, если говорить о мужском обществе, рядом с ним была компания музыкальных «инвалидов» (по выражению Стасова), включая Щиглёва, которого Даргомыжский прозвал «бородой». Женское общество было многочисленнее и ярче — целый сонм дам и девиц, которых Александр Сергеевич всю жизнь безвозмездно обучал пению. В этом цветнике возросли сестры Виктора Крылова, Кюи нашел там свою половинку в лице Мальвины Рафаиловны Бамберг. Близок к тому же был Римский-Корсаков. Его суженая Наденька Пургольд не пела, но была талантливой пианисткой и такой умницей, что Даргомыжский научил ее делать фортепианные переложения оркестровой музыки. А теперь рядом с Даргомыжским оказались бала-киревцы, гениально одаренные и полные идей. И вот на склоне лет он взялся за неслыханную, абсолютно новую задачу и создал подлинный шедевр: оперу «Каменный гость» на подлинный пушкинский текст, почти целиком в декламационной манере.
Что показывал 24 сентября на Шпалерной Бородин? Может быть, вот этот романс на слова из Гейне в переводе Льва Мея:
Отравой полны мои песни,
И может ли иначе быть?
Ты, милая, гибельным ядом
Сумела мне жизнь отравить.
Отравой полны мои песни,
И может ли иначе быть?
Немало змей в сердце ношу я
И должен тебя в нем носить.
Вернулся Александр Порфирьевич домой поздно, но в среду 25 сентября встал в семь часов, читал лекции, принимал посетителей, обедал с «тетушкой» у Сорокиных. В четверг с самого утра дома толпились «все народы», включая Зинина, Лодыженского-Фима, анатома Грубера, специалиста по ушным и горловым болезням адъюнкта Пруссака и прочих «нужных и ненужных людей». С Грубером поболтали по-немецки, а еще надо было поспеть к Менделееву, к Пыпину (пристраивать в «Вестник Европы» очередной опус очередной кузины жены) и в Гостиный двор за покупками. Обедал на сей раз у дяди супруги, Дмитрия Степановича Протопопова, члена совета Министерства государственных имуществ. Там у Бородина имелся маленький крестник. В восемь часов вечера началось очередное заседание по поводу нового устава академии, действовавшего с 1869 по 1881 год и задним числом зафиксировавшего все нововведения, появившиеся при Дубовицком (тот в 1867 году оставил должность и в следующем году умер).
В Москве в отсутствие Александра Порфирьевича протопоповская родня металась, томилась и страдала: заболел шурин Алексей, любимец матери. Требовалась помощь то ли психиатра, то ли терапевта, но все-таки скорее психиатра. Решено было вновь прислать его в Петербург для лечения. Бородин уже договорился поместить шурина в клинику Боткина, но ни мать, ни сестра, ни жена — словом, ни одна из «трех Катерин» не смогла сопровождать в дороге «бедного Лёку», и тот остался лечиться в Москве. Кажется, отсюда берет начало череда случаев, о которых Римский-Корсаков сказал: родственники «сходили с ума, и Бородин возился с ними, лечил, отвозил в больницы».
В пятницу 27-го Бородин по-семейному обедал с «тетушкой» у Сорокиных. Вечером был приглашен музицировать в семействе Пургольд, по соседству с Даргомыжским, однако проигнорировал. В субботу с самого утра экзаменовал и переэкзаменовывал (обилие каждую осень переэкзаменовок много говорит о прилежании студентов). Затем отправился к инспектору на совещание по поводу «Общества вспоможения бедным студентам» (сколько было среди этих бедных нерадивых хвостистов?). Обедал у Руднева, который не мог нахвалиться своей супругой: уж она-то держала экзамены с блеском. Бородину представили младшего брата Руднева, шустрого тринадцатилетнего мальчишку, его нового ученика по химии. Вечером был у Боткиных, лег спать в полночь, к счастью, не в пустой квартире — на время своего «вдовства» пустил пожить профессора физики Петра Алексеевича Хлебникова. Тот пал жертвой издателя Николая Львовича Тиблена: поручился по его просьбе за восемь тысяч рублей, а тот внезапно исчез. Говорили, будто Тиблена «сгубили женщины». Ничего подобного! Тиблен отнюдь не погиб, а, напротив, набрал кредитов, повесил долги на поручителей, бросил на произвол судьбы семью и отбыл за границу, где со вкусом прожил еще 20 лет, занимаясь журналистикой и ни в чем себе не отказывая.
Приютив разоренного Хлебникова, Бородин по-прежнему дома не столько жил, сколько работал. Спал неспокойно: «Веришь ли мне, что я всякую ночь, в условный час просыпаюсь, и мысль о тебе, как электрическая искра, пронизывает меня. Мне живо представляется, что, может быть, ты в эту самую минуту не спишь, страдаешь и думаешь в то же время обо мне, который мог бы в данную минуту облегчить твои страдания». Знакомые наперебой приглашали его обедать, кухарка Михайловна пребывала в праздности, а он между тем уже дважды перепутал порядок приглашений и являлся не туда, где его ожидали видеть. В воскресенье удалось отобедать в семье окулиста Николая Ивановича Тихомирова и мило провести время с родственницами его жены, «уморительными старыми институтками из немок, добродушными, сантиментальными и игривыми». В понедельник 30 сентября Бородин до трех часов работал, потом обедал у Сорокина, потом заседал в какой-то комиссии. Жена Сорокина, зная его любовь к духовым инструментам, привезла ему из-за границы словацкий чакан. В порыве обустройства Александр Порфирьевич затащил домой из лаборатории «водородное огниво Дёберейнера» (громоздкий прообраз современных зажигалок) и агрегат для приготовления шипучих напитков. Супруга тем временем поручила ему похлопотать о своей двоюродной сестре Маше Ступишиной, очутившейся в Петербурге.