Подождите, что?
— Не я тот, кто использует ее, — продолжает он. — Но, подозреваю, это можешь быть ты
— Как ты смеешь…
— Ты должна рассказать ей.
Я делаю шаг вперед.
— Рассказать мне что? — даже несмотря на ужасное, тошнотворное чувство, я уже знаю.
И когда Эметрия смотрит на меня, кусочки головоломки складываются. Ее глаза расширяются, и в этом взгляде есть что-то такое, что почти знакомо мне. Взгляде, который я должна была знать с того дня, как родилась.
Внезапно она перестает казаться такой красивой, потусторонней фэйкой с фиалковыми глазами. Завеса приподнимается или что-то сдвигает, и она резко становится похожей на теплую женщину с оливковой кожей, чью фотографию я хранила на обороте своего экземпляра «Питера Пэна», искрящуюся в улыбке, в объятиях моего отца на пляже Крита.
— Сефи… — начинает она.
— Нет, — я качаю головой. — Нет, нет, это не можешь быть ты.
— Позволь мне объяснить…
— Объяснить? — задыхаюсь я. — Как ты можешь объяснить мне подобное? — я дрожу, мысли, гнев, печаль вибрируют внутри меня, и каждые слово, страх и вопрос, которые я держала в себе на протяжении семнадцати лет, вырываются наружу горьким, яростным потоком. — Как ты могла не сказать мне? Просто взять и уехать, никогда больше меня не навещать, и…
Эметрия пресекает мена.
— Но я правда видела тебя вновь, — говорит она. — Я видела тебя каждый майский день. Твой отец приводил тебя в парк, и…
Ее голос затихает, мелкие, ужасные кусочки моего детства, всей моей жизни до этого момента встают на свои места.
Каждый год в определенную дату папа водит меня в Гайд-парк. Смутные воспоминания о тех днях. Ощущение, что что-то произошло, но непонятно, что именно.
— И когда день заканчивался, ты очаровывала меня, — осознаю я с тошнотворным стуком в груди.
Я помню те дни, те дни абсолютной радости, когда мы шли даже под дождем. Я помню мороженое, игры в парке и цвет неба. Но больше ничего.
Потому что ты забрала у меня остальное.
Эметрия опускает голову.
— Видишь ли, ты была смертной. Ты росла слишком быстро. Ты не была одной из нас. Ты никогда не была бы счастлива…
Я почти не слышу ее. Мой взгляд обращается к Аиду, который смотрит куда угодно, только не на меня.
— Ты… — поворачиваюсь я к нему. — Ты знал?
Всего на мгновение он теряет свой голос.
— Она брала меня с собой, — говорит он тяжелым голосом. — Я знаю тебя большую часть твоей жизни. В тот день, когды ты пришла на бал Самайна, я точно знал, кто ты, и знал, что сделаю что угодно, чтобы спасти тебя.
Я мысленно возвращаюсь к тому дню, когда заметила, как он разговаривает в углу с женщиной. Эметрией. Пытаясь придумать способ вытащить меня оттуда.
— Почему… почему ты не сказал мне?
— Я пытался, но…
— Ты должен был пытаться больше!
Аид отшатывается, словно я дала ему пощечину.
— Это не его вина, — объясняет Эметрия. — Я знаю его настоящее имя. И запретила ему когда-либо рассказывать тебе, кто я.
— Но… но почему? Даже после… Когда я пришла сюда, почему ты не рассказала мне тогда?
— Я беспокоилась, что ты захочешь остаться. Это не твой мир…
— Я сама решу, чему я принадлежу! — огрызаюсь я. — И я принадлежу… — мои глаза устремляются к Аиду. Я принадлежу тебе, хочу я сказать, но не могу произнести эти слова, потому что, хоть у него и не было выбора, он обманывал меня, все изменилось по сравнению с тем, что было раньше, потому что он знает всю эту историю со мной, а я нет. Все, что связано с нашим начало, расплетается.
Все это время он знал, кто я.
Я не помню, когда мы впервые встретились.
А Эметрия — моя мать.
— Я никому не принадлежу, — говорю я со всхлипом. — Мне не место там, наверху, и не место здесь, внизу. И уж тем более не с вами обоими.
Сила собственных слов жалит меня, как пощечина. Я не могу смотреть Аиду в глаза. Не могу смотреть в глаза ни одному из них.
Я разворачиваюсь на пятках и бегу.
Слышу, как Атд идет за мной. Эметрия окликает его.
— Ты не моя мать! — огрызается он. — И у тебя едва ли есть право называть себя ее матерью.
Я добираюсь до своей комнаты и захлопываю за собой дверь, соскальзывая на пол. Я кусаю рукав, чтобы скрыть рыдания, надеясь, что он не придет, моля, чтобы он пришел.
Он не колотит в дверь. Он даже не стучит. Но я чувствую, как он скользит вниз с другой стороны, прижимаясь к дереву.
— Сефона, — тихо говорит он. — Я с самого начала хотел рассказать тебе. И рассказал бы, если б мог. Мне было ненавистно, что я ничего не могу тебе рассказать. Я пытался, я правда пытался.
Я вспоминаю его потайную дверь, побудившую меня подслушать. Он не мог назвать ее моей матерью, зная, что я слушаю, но пытался заставить ее что-нибудь сказать. Он пытался. И привел ее сюда своей запиской, отказываясь и дальше держать меня в неведении.
Так почему же это все равно кажется предательством? Просто ли это ее обман, вылившийся на него?
Это несправедливо, Сефи. Ты же знаешь, что несправедливо. Просто открой свой рот. Объясни ему это.
— Ты сказала, что никогда не возненавидишь меня за то, что сделали или сказали другие, — говорит он. — Не я это сделал, Сефи. Пожалуйста, не ненавидь меня за то, что сделала твоя мать.
Моя мать.
Я не ненавижу тебя. Я никогда не смогу тебя возненавидеть. Просто я в замешательстве. В таком замешательстве…
Но не могу говорить. Мое горло сжимается от рыданий.
— Впусти меня, пожалуйста. Позволь мне убедиться, что с тобой все в порядке.
Но со мной не все в порядке.
Я хочу впустить его. Хочу встать. Хочу броситься в его объятия и услышать, как он скажет мне, что все будет хорошо. Но может ли он вообще произнести эти слова?
Не думаю, что сможет, не больше, чем я могу найти в себе силы встать.
Он отстраняется по другую сторону двери и долго, долго стоит, прежде чем уйти. Мои мысли утекают в какое-то темное, въедливое место, где я думаю обо всем и ни о чем одновременно. На протяжении нескольких часов я сижу в своей комнате, подвешенная в этом безжизненном состоянии. Я думаю, что держу Пандору, но не уверена.