Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Единственное, что Сева излишне долго не решался делать, так это ходить. На четвереньках ползал с громадной скоростью – и вперед, и назад. Вставал и на ножки. Если же руками держался за кроватку, стул или книжную полку, то бочком, бочком и пройдет немного. Но остаться на двух ногах в свободном пространстве и пойти – сидеть на попке надежней.

И как-то раз, когда наша мама ушла в магазин, я поставил его перед собой лицом к кроватке на расстоянии одного шага от нее.

– Иди, Севочка, – отпустил я руки, которыми придерживал его за спинку. Он – снова на попку. Я еще раз поставил его на ножки.

– Иди, Сева, не позорь фамилию. Такой большой уже вымахал, и все на четвереньках ползаешь. – Он опять садится. Я вновь ставлю его на ножки. И еще, и еще. Сева ревет уже, тянет ручки к кроватке, а шагнуть – никак.

– Не бойся, мальчик, не бойся, ты же можешь. Ну шагни – вот же кроватка, совсем рядом.

Наконец, со слезами, первый шаг сделан – и ручками зацепился за кроватку. И опять я ставлю его на шаг от кроватки.

– Все, мой хороший, молодец, – целую я его в затылочек, – давай еще раз, вперед. Я с тобой рядом.

Затем, не сразу, конечно, Сева сделал и два шага, и три. И когда мама пришла из магазина, он эти три шага сделал уже навстречу к ней. И довольно скоро Севочка носился по квартире так же лихо, как и ползал на четвереньках. Однако, эта лихость в три годика стоила ему зубика, когда он, забравшись на стул, полез на верхние полки за папиными книжками и ступил мимо стула, ударившись подбородком о нижнюю полку.

Потом он рассказывал об этом бабушке:

– Бабуинька, я со стуа бух ковь потека и зубик потияй. Ты не пач…

Интересно, что, когда упрекали трехлетнего Севочку:

– Ну, что ж ты капризничаешь-то, маленький?

Он обычно отвечал:

– Как я капизничию? Не капизничию я. Хаоший я.

– Хороший, хороший, но, все же, веди себя прилично.

Но продолжу свою историю. Осенью 1959 года, поступив в училище, я попал в Кронштадт матросом на эсминец «Справедливый» для прохождения курсантской практики. И, первым делом, отыскал в Кронштадте библиотеку. Она находилась в полуразрушенном, но величественном Храме, в котором когда-то служил Иоанн Кронштадтский. Сейчас еще вижу я где-то внутри себя этот Храм в золоте опадающих по осени листьев, среди готовящихся к зиме загрустивших деревьев. И запах этих листьев, терпкий и пряный, у входа в Храм напоминал мне тогда запах старинных книг в толстых переплетах с их упругими листами, которые, казалось, сопротивлялись самому времени в своем неистовом желании жить.

И еще оставили сильное впечатление о себе громоздящиеся волны Балтики, разрываемые носом движущегося корабля. Их темные малахитовые оттенки и вибрирующий гудящий рык захватывали меня с головы до пят своей мощью и непредсказуемостью. К тому же, какое-то тайное чувство единения с ними переполняло сознание. И когда, стоя на вахте, я вглядывался в ночное небо, очищенное от туч, в таинственной глубине его мне чудились среди мерцающих звезд те же волны и тот же запах листьев, одиноко лежащих у порога Храма.

После года службы на корабле у меня появилась заманчивая возможность (в связи с резким сокращением вооруженных сил в то время) перейти в любой ВУЗ Ленинграда, поскольку училище расформировывалось, а статус наших вступительных экзаменов по количеству и качеству превышал вузовский. Наш же химический факультет приказом министра обороны переводился в Азербайджан.

Но мог ли я теперь отказаться от ставшей привычной безбрежности неба, сливающегося с горизонтом мятущихся волн, ради города с сутолокой людей, машин и трамваев, когда дыхание глади морской и ее неслышимые ухом мелодии переполняли все мое существо.

И я уехал в Баку. Пять незабываемых курсантских лет (1960–1965) промелькнули как один день, как вагоны проносящегося мимо поезда. С замиранием сердца я погружался в густые южные запахи цветов, когда бродил с автоматом между спящими корпусами училища во время вахты, когда губами касался непроницаемо черной глубины влажного ночного неба, осязаемо и властно охватывающего собой Землю. Днем же я чувствовал нежность небесного покрывала, смягчающего жаркие потоки пребывающего в нем светила.

Подъемы и отбои, проверки и военные учения, различные кабинеты и лаборатории – все было в радость, все находило свое место и время, не мешая той внутренней сосредоточенности, которая, словно свернувшийся в клубок котенок, жила во мне и будто ждала своего часа, ждала той минуты, чтобы вдруг распрямиться и прыгнуть на показавшуюся из норки мышь. Учение давалось легко, что позволяло значительно расширить круг моих интересов.

В училище оказалась прекрасная библиотека, видимо потому, что был еще здесь артиллерийский факультет для иностранцев. И я зачитывался книгами Аристотеля и Беркли, Бекона и Гольбаха, Канта и Локка, Монтеня и Монтескье, Фейербаха и Юма. Но больше всего меня захватила своей мощью философия Гегеля. Я был поражен его энциклопедической осведомленностью во всех сферах человеческого познания и, особенно, тем логическим стержнем, на который он умело нанизывал его плоды, словно на шампур мясо для облитого шампанским шашлыка.

Так, в промежутках между физикой и химией, математикой и астрономией, кораблевождением и ядерными реакторами, эти книги открыли для меня переливающийся всеми цветами радуги мир западной философии, социологии и политики. И вместе с тем каждое лето я продолжал корабельные купания в лазурных и черных, тихих и буйных водах морей и океанов. «Мертвый штиль» Средиземного моря и шторм Бискайского залива – до сих пор отражают во мне рай тишины и гул преисподней.

Письмо 3. Офицерские будни

7 августа 1999.

Друг мой, думал я, что в двух-трех письмах, совсем коротенько, тяп да ляп, сообщу тебе о своих новостях за последние шесть лет, а теперь вот захотелось поведать, да и самому получше понять, что же произошло со мной за минувшие годы. И не только за шесть лет твоего настырного молчания, а за те 25, что были отмерены мне линейкой времени уже после выхода моего из лагерной зоны. К тому же мои знакомые сибиряки и читатели повести «Спаси себя сам» настойчиво просили написать продолжение.

Долго я колебался, начинал писать и снова бросал – кому, мол, все это интересно, кому это надо. Но если не сейчас, хотя бы в письмах, пообщаться с друзьями, то когда же – до Конца Света несколько дней. К тому же Севочка подошел с «Докладом»:

– Вот, здесь и здесь, папа, подпиши, – и карандаш мне протягивает для наложения визы.

– Ну я же, не читая, не подписываю бумаг.

– Прочитай.

– Может быть, ты мне смертный приговор принес.

– Какой приговор? Это разрешение, чтобы ты писал про Севу.

– От кого разрешение?

– От Ельцина. Вот печать.

– Ельцин-то причем? От премьер-министра Черномырдина куда уж ни шло. Извини, сняли его. Теперь от Степашина, стало быть.

– Я хочу от Ельцина.

– Ладно, пусть. Только прежде исправь: не Ельцына, а Ельцина, грамотей. И не даклад, а доклад. Ищи проверочные слова.

– Ладно.

– Что ладно?

– Много говоришь. Подписывай, папа.

Около слова «потпись» я расписался.

Итак, разрешение дано, бумага подписана и заверена печатью – теперь за дело.

Дорогой Друг, старый сон, оставшийся на другой стороне листа от бывших времен, можешь пропустить.

А можешь и взглянуть краешком глаза, подумать о его созвучии с реалиями нашей жизни.

Огромный город простирался от горизонта до горизонта. Казалось, что он продолжается и дальше, не имея конца. Город-гигант, город-завод, в котором башни и здания, конструкции и станки, механизмы и трубы располагались так тесно, что представляли собой сплошной кусок железа. Люди надсадно и безуспешно старались протиснуться сквозь узкие проходы в этом железе, униженно и жалко пытаясь как-то освободиться из железных объятий железного города.

Пробираясь по лестницам и коридорам домов, я искал место, где было бы можно поесть. И не находил его – нужной мне пищи в городе не было. Встречались, правда, комнаты-столовые и длинные, как железные ленты, очереди за куском мяса, тоже казавшимся железным, да за хлебом, напоминавшим кусок кровли, свернутой в трубочку. Тыркаясь, как котенок, в железные прутья и стены домов, я вместе со всеми все пытался и пытался найти выход отсюда, протискиваясь между станками, за которыми суетились люди, вдоль мрачных улиц, на которых толпились люди. Безуспешно цепляясь за железные прутья, я перелезал через бесконечные трубы, протискивался между массивными прессами и безуспешно спрашивал у прохожих: где же выход?

5
{"b":"788984","o":1}