Лейла зажмурилась, когда Рогир падал на колени, но всё равно услышала и тот ни на что иное не похожий свист, с которым меч рассекает воздух, и жуткий глухой стук — как будто кто-то уронил на землю кочан капусты.
— Годвин!
Парня со скрученными за спиной руками подвели двое солдат и грубо толкнули, чтобы поставить на колени. Воевода снова взмахнул мечом — и голова Годвина упала на землю всё с тем же деревянным стуком. Лейла сглотнула комок в горле и с трудом подавила желание зажать рот руками, чтобы не дать плескавшейся где-то у горла похлёбке вырваться наружу.
Оставался один только Андрис. Он стоял, весь подобравшись, словно надеялся, что если сжаться в комок, то воевода его не заметит, и его лицо с перекатывающимися по скулам желваками имело такой зеленоватый цвет, как будто его голова не сидела ещё на плечах, а уже лежала, отсечённая, в пыли.
— Не вели казнить, отец родной!..
Словно со стороны Лейла услышала свой безумный крик, с которым рухнула на землю, обнимая босые ноги воеводы.
— Пощади его, воевода! Плетьми высеки, в железо закуй — только жизни не лишай! — пронзительно выкрикнула она и снова повалилась лицом в грязь. — Что хошь для тебя сделаю, что прикажешь — только пощади!
Молчание. Лейла подняла измазанное лицо, всмотрелась в глаза того, от кого зависело, быть Андрису или не быть — и увидела незнакомого мужа. Бенегар, которого она кормила с рук ягодами, исчез. Перед ней стоял княжий воевода — холодный и беспощадный, как сама смерть. И глаза у воеводы были мёртвые.
Ремесло воина — это ремесло убийцы. Только и всего. Мысль эта была настолько ясной, что Лейла удивилась, как она могла не прийти ей раньше. Воин — всего-навсего тот, кто делает живое мёртвым, не больше и не меньше. Потому и глаза такими становятся.
Лейла отпустила ступни воеводы и приподнялась. Теперь она стояла перед ним на коленях — как незадолго до того Рогир и Годвин.
— Казни меня заместо него, воевода. У нас одна кровь.
Лейла отпустила голову и отвела косу, открывая беззащитную шею. Вот оно как, значит, кончится. Интересно, успеет ли отрубленная голова понять, что её отрубили? И будет ли телу ещё больно заваливаться на бок?
Лейла ждала замаха, свиста рассекающей воздух стали — а его всё не было. И смерти тоже не было. Да что ж ты жилы тянешь, воевода? Убиваешь — так уж убивай!
— Встань.
Лейла поняла, что воевода обращался к ней только тогда, когда кто-то сильный подхватил её под мышки и рывком поставил на ноги.
— Андрис!
За спиной Лейла слышала тяжкое дыхание брата.
— Ступай, куда пожелаешь. А на моём пути больше не попадайся. Увижу — зарублю тотчас, и даже сестру твою не послушаю.
Воевода отвернулся и двумя резкими движениями стёр с меча кровь.
— Наворованное — вернуть, — отрывисто приказал он. — Летард! Проследишь.
— Будет исполнено.
***
Лейла не помнила, как добрела до кухни. Она сидела на чурбаке, уткнув лицо в подол, и повторяла себе, что надо встать. Куда-то пойти и чем-то занять руки. «Сейчас встану, — говорила себе Лейла. — Сейчас, ещё немного… немного…»
Кто-то лёгкой поступью приблизился, подвинул другой чурбак и сел рядом. Мелькнула безумная мысль, что пришёл воевода. Лейла отняла от глаз передник.
— Бродяжка…
Обидное прозвище, которым она никогда не называла своего друга, сорвалось с языка нечаянно, помимо воли — и Лейла судорожно расплакалась.
— Прости, я не хотела…
Бродяжка обнял её, утешая, как обнимал, бывало, маленькую Виту. Уткнувшись лбом ему в грудь, Лейла попыталась объяснить:
— Там воевода… А Андрис — он украл… и с ним ещё двое…
— Тихо, тихо. Не тревожь себя лишний раз. Я всё знаю.
Откуда бы, подумалось Лейле, но эта мысль тотчас исчезла, вытесненная облегчением от того, что, слава богам, Бродяжке не надо ничего объяснять. И Лейла разрыдалась ещё пуще.
Бродяжка прижимал её к себе, тихонько покачиваясь, баюкая Лейлу, как маленькую, и шепча что-то утешающее. Потом слова обрели мягкую напевность:
— …Не плачь, не смоют слезы кровь
На белом мраморном полу.
Ладони странников-ветров
Развеют стылую золу,
Как семена степной травы,
Что прорастают жаждой жить.
Пусть крылья белые мертвы —
Держись, прошу тебя, держись.
Как прежде, небо высоко,
И цель по-прежнему чиста.
Я пронесу тебя легко
Сквозь жар горящего моста.
Назад теперь дороги нет,
Предай ненужное земле.
Вновь будет дом и станет свет,
И кровь вина, и теплый хлеб.
Закрой усталые глаза,
Сон спрячет душу от беды.
За нами вслед придет гроза
Стирая прошлого следы.
Я унесу тебя в мой дом,
В страну серебряной травы,
И сердце, раненное льдом,
Вновь станет легким и живым.
Бродяжка умолк. Давно уже успокоившаяся Лейла лишь изредка судорожно всхлипывала. Кроме этих звуков, ничто не нарушало установившейся в лагере непривычной тишины.
— Что-то страшное будет, — шепнула Лейла Бродяжке. Тот кивнул.
— Будет. И очень скоро.
— Думаешь, мы умрём?
Бродяжка пожал плечами. Лейла выбралась из его объятий и пытливо заглянула в невидящие глаза.
— А Вита?
Бродяжка задумался:
— Лейла, ты не видела у реки никакой лодки?
Лодку Лейла видела, и даже не одну. Порой воины отправлялись не пешком, а плыли по реке. Из их разговоров Лейла знала, что если плыть день да ночь вверх по течению, то будет большое село, богатеющее на торговле холстами, а если не брать вёсел и спускаться вниз — будет город по двум берегам и мост с медными воротами. От тех солдат, которые раньше, до войны, плавали вместе с купцами, Лейла слыхала, что купцы мостовиков очень не любят — потому что те берут с них пошлину, чтобы пропустить через ворота. Что такое пошлина, Лейла не знала, но, наверное, что-то очень хорошее, раз купцам было так поперёк её отдавать. Важно было другое: если плыть вниз, моста со стражниками на нём не минуешь.
А лодки у воеводы были добротные — проконопаченные, осмоленные и не вертлявые, глубоко сидящие в воде. В такой лодке хоть пляши — нипочём не перевернётся, разве что сам за борт выпрыгнешь.
Да, но… как отпустить шестилетку одну по реке?
Можно было бы бежать вместе с Витой. Разум подсказывал, что даже нужно, но переломить себя Лейла не могла. Воевода приютил её, обогрел и берёг, как умел, — неможно бросить его теперь, когда отвернулась удача. А из Бродяжки какой ребёнку защитник?
Лейла перекатывала думы и так, и эдак — и по всему выходило неладно. Лишь бы только Вите не было худо от её, Лейлиной, недомысленности. Думать-то можно, пока думалка не треснет, а толку? Курь тоже думал, а в суп всё равно попал. Ох, лишенько! А может, ещё обойдётся?
А о чём думал Бродяжка, Лейла не знала. Впрочем, когда и кто мог угадать, о чём думал Бродяжка?
***
В ту ночь Лейла почти не спала. Это был даже и не сон, а рыхлая неровная полудрёма. Стоило чуть забыться, как в темноте мерещилась тянущаяся к горлу чужая рука — и девушка просыпалась, один или два раза даже вскрикивая.
Лейла ждала, что бунт разразится вот-вот — злоба против воеводы сгустилась так, что казалось, её можно раздвигать руками, как студень. Но прошёл день, за ним другой, а созревший нарыв не спешил прорываться. Ожидание выматывало похуже, чем самая каторжная работа. Не может человек жить, постоянно втягивая голову в плечи, каждый миг ожидая удара и озираясь. Даже ужасный конец лучше, чем ужас без конца.
Мыслями этими Лейла не делилась ни с кем, даже с Бродяжкой — но тот, как водится, всё понял без слов. Днём, занятые привычными трудами, они почти не разговаривали. Но когда приходило время ложиться спать, Бродяжка заводил неторопливую повесть — и Лейла заслушивалась, отвлекаясь и забывая на время, что они ждут беду.
От Бродяжки Лейла узнала, что река Гэльба, по которой они думали было отправить Виту, течёт не куда ей вздумается, а прямо к морю. На том месте, где она впадает в него, стоит город Цальмхаафен — Лососья бухта. Бродяжка говорил, что когда-то там и впрямь водилась прорва лосося, но то ли люди всё выловили, то ли рыба нашла место посытнее и подальше от берега — в общем, теперь город жил больше не рыбным промыслом, а ремеслом. Тоньше и прочнее цальмхаафенского сукна было не найти — и, говорят, бывало такое, что за отрез на кафтан платили, как за кобылу-трёхлетку.