И это было действительно редкое везение. Нечасто кому удаётся так совпасть с возлюбленным, подойти всеми гранями, сложиться в законченную картинку из кусков, достичь эмоционального и физического комфорта.
Фрэнку и Робину удалось.
Характер, привычки и потребности любовника принимались, просто потому что тот таков, с любопытством рассматривались, а потом наступала гордая влюблённость в его индивидуальность. Но они не закрывали глаза на недостатки возлюбленного. Нет, оба очень хорошо разглядели всё гадкое, капризное, занудное и прочее неприглядное, что имелось. Но тот и другой очень технично уяснили, что всё это — часть индивидуальности, поэтому нужно просто принять во внимание некоторые моменты. Без истерики.
Робин гордился тем — каков Фрэнк Эшли. Фрэнк гордился тем — каков Робин Донни. А ещё лучше, если посчитать недостатки за извращённое достоинство. Вот поэтому жестокость Донни так прельщала Фрэнка, а высокомерие и насмешливая холодность Эшли так заводили Робина. Физическое же приятие было безоговорочным: Робин тащился от Фрэнка, Фрэнк тащился от Робина. И как все влюблённые они были эгоистичны и сосредоточенны сами на себе.
И сейчас они смотрели только друг на друга. Оставались зациклены. В том смысле, что почти не замечали окружающих. Несколько демонстративны, сначала в силу своей яркости ненарочно, потом уже вполне сознательно. Они стояли обособленно и напротив всех других.
Робин просто расцвёл. Ему было никак не удержаться, встретив Фрэнка. Потому что тот снял с него запрет на стремление к насилию, а заодно предполагаемое чувство вины перед самим собою за то, что Робин был патологически жесток и властен. Робин потерял голову от такого приятия, но быстро поверил, потому что радость от обладания Фрэнком была осязаема, горяча и волнующа. И он хотел Фрэнка с ощущение жажды воды в горле, со спазмами в животе, в жёсткой эмоциональной зависимости. С каждым ударом, с каждой каплей крови, выпущенной из Фрэнка и из себя, он словно обозначал силу свой любви и привязанности, своего восхищения, интенсивности желания, интимности всего того, что происходило между ними.
И Фрэнк — тот понимал это его стремление.
Робину очень нравилось это новое состояние. Потому что, несмотря на сильные эмоциональные, физические и душевные потрясения, всё, в то же время, было очень гармонично, ровно, словно так, как и должно было быть с сотворения времён. Он словно определился с тем, кто он, как он и с кем он до конца своей жизни. И от этой определённости стало спокойно и законченно.
Фрэнк распустился в совершенно другом отношении. Он утолял свою страсть за счёт Донни. Каждый раз, когда тот касался его, целовал, брал, каждый раз Фрэнк ощущал наполненность и принадлежность. Фрэнк отлично понимал, что, будучи внутри прохладным, самостоятельным, закрытым человеком, он использовал темперамент Донни в качестве катарсиса, вытаскивающего из него то, что Фрэнк из себя не выпускал. Это были милые глубинные идеализации независимости, достойного поведения, приличий, осознанности, рассудочности, которым Фрэнк следовал с того момента, как осознал, что только так сможет выжить, защитив себя от ненормального отца и от прочего, что множилось и произрастало вокруг, за чем он наблюдал и что, по возможности, обходил стороной.
Ему просто повезло, что он встретил Донни. Потому что стихийность Робина дала Фрэнку понять на уровне инстинкта, что нужно что-то исправлять, что прожить всю жизнь в холодном, сотканном из сдержанности, рассудка и контроля мире — чистое самоубийство для его психики. Потому что, увидев Робина, Фрэнк почувствовал то, что лежало в нём самом так глубоко, на таком дне, в сундуке, занесённом песком, тиной и водорослями, в который он сам не заглядывал, но знал, что там лежит. А это была жажда. Которую он не смог выразить никак иначе, кроме как словами «выеби меня».
Поскольку Фрэнк себя очень любил, гордился своими достижениями и особенностями личности, то он не собирался расставаться с тем Фрэнком, которым привык быть с окружающими. Вовсе нет, он даже обострился в этом плане. Робин называл это его состояние северным сиянием. Но именно Робину он позволил делать с ним всё то, что тот и делал. Именно Робин вытрясал из него душу, напоминая, что не всё есть контроль. Так на Фрэнка обрушилась гармония между либидо, разумом и сердцем.
Так на них обоих обрушилось.
И, как это бывает всегда, когда двое так уверенны в и так любят друг друга и себя, то окружающие, где бы они ни появлялись, начинали испытывать восхищение и зависть. Первое удовлетворяло, второе ничуть не трогало.
========== 11 ==========
— Бобби.
Робин поворачивает голову на своё имя.
Фрэнк видит, как появляется его отражение в отзеркаливающих линзах солнцезащитных очков Робина.
— Бобби, ты замечал что-нибудь в себе… или во мне? Странное?
— Даже для меня и для тебя? — Робин солнечно улыбается.
Фрэнк находит взглядом пятилетнюю Мину в ярком синем купальнике и резвого Фрэнка-младшего в алых трусишках. Те копаются в песке и взвизгивают с парой-тройкой детей других пар на пляже.
Санта-Моника полна отдыхающих, туристов и студентов.
— Полагаю, это априори странно. Не принимая в расчёт именно нас.
Робин прекращает улыбаться, тоже смотрит за детьми. Молчит.
— Дай мне намёк. Что тебя настораживает?
— Временами, Бобби… — начинает Фрэнк. Потом, словно передумав, спрашивает: — Твои родители или знакомые когда-нибудь обращали внимание на твои глаза? Патология в радужке, к примеру?
— Ничего такого. Зрение у меня стопроцентное. Я тоже ни на что не жалуюсь, — Робин тянется к бутылке с соком, пьёт. — А на твои, Фрэнк?
— То же самое, — отвечает Фрэнк.
Но Робин видит, что ответами тот недоволен.
— О’кей, что тебе не по душе?
— Не по душе? — Фрэнк улыбается. — Это ни в коем случае меня не расстраивает или же настораживает. Просто я кое-что вижу. Временами.
— Когда под кайфом? Когда мы под кайфом? Когда мы трахаемся под кайфом? — Робин приподнимается на локте с полотенца.
— Да. А иногда тогда, когда ты очень весел, хохочешь. Или в ярости. Даже трезвый.
— Что именно, Фрэнк?
— Папа, — кричит младший. — Папа, смотри, краб!
— Он мёртвый, Фрэнки! — взвизгивает Мина.
— Фрэнк, ну-ка, покажи мне! — зовёт Робин. И уже мужу: — Я жду.
— Твои глаза. Они становятся чёрными, словно нефть, гать, непроглядная вода. Пропадает радужка, белки, заливает всё, Бобби. Твой голос становится гулким, словно отражённый стенами пустого храма, или же утробным…
Пока Эшли говорит, Робин обсматривает пустой крабий панцирь, сухой, с налипшим песком.
— Всё в порядке, Фрэнк. Он и в самом деле мёртв. Будешь пить?
Младший пьёт сок, снова убегает.
Робин оглядывает Фрэнка, сняв очки, прищурив глаза.
— Раз так, то слушай. Я замечал.
— Что?
— Твои глаза. Перекидываются в золото, как на закате. Со зрачками полная чертовщина: становятся узкими и горизонтальными, словно у козла. Голос… ты звучишь как песня или поток. И я вижу пятнистую шкуру и раздвоенные змеиные языки.
Робин замолкает, снова надевая очки. Продолжает:
— Когда под кайфом. И трезвым. Когда ебёмся, что есть дури. Когда ты выдрачиваешь меня, кокетничаешь и провоцируешь.
— Ты шутишь?
— Да с чего? — Робин протягивает руку, ухватывает Фрэнка за горячее запястье, сжимает. — С чего? Не я начал.
— Что это?
— Понятия не имею.
— Кто-нибудь из твоих любовников такое с тобою замечал?
— Нет, Фрэнк. Никто. А из твоих любовниц?
— Никто.
— Когда ты стал такое видеть? — Робин выпускает руку Фрэнка, снова вытягивается на полотенце, теперь уже на животе.
— Почти что сразу, как… с тобою в постели, Бобби.
Робин снова оборачивается. Долго, очень долго смотрит на мужа. Говорит наконец:
— Ещё что-нибудь?
— Вся эта кровь, Бобби. Бить, драть, горячее желание, кусать… Я никогда ничего не позволял себе такого с женщинами. Им не приходилось меня бояться.