На примере «Видения сщмч. Петра Александрийского» мы уже могли убедиться в вероучительном содержании символа нешвенного хитона Господня. Есть тексты, где это содержание получает исключительное значение. В кондаке отцам, например, читаем: «Апостол проповедание и отец догматы Церкве едину веру запечатлеша, яже и ризу носящи истины, истканну от еже свыше богословия, исправляет и славит благочестия великое таинство». Так и в кондаке св. Григорию Богослову, где образ «одежды Церкви» внятно отсылает к тематике «нешвенного хитона», говорится: «Богословным языком твоим сплетения риторская разрушивый, славне, православия одеждею, свыше истканною, Церковь украсил еси, юже и носящи, с нами зовет, твоими чады, радуйся, отче, Богословия уме крайнейший». Богословие Церкви здесь «свыше истканно», т. е. имеет своим источником не человеческий разум – хотя языком этого разума сказывается, – обнаруживает и осуществляет себя, насколько он, «богословия уме крайнейший», способен выступать за свои естественные границы. А «способность» эту разум приобретает, руководимый верою. «Что же такое вера? – вопрошает св. Григорий Палама. – Природная или сверхприродная сила? Конечно, сверхприродная, оттого и “не может никто прийти к Отцу, кроме как через Сына” (Ин 14:6; 10:9), Который поставил нас выше самих себя и возвратил к единству Отца, Собирателя»[17]. «Святую веру» полагает св. Григорий Палама «неким превосходящим любое чувство и любое разумение созерцанием нашего сердца, поскольку она превосходит все умственные способности нашей души…»[18]
Вера Церкви как «сверхприродная сила» и есть ее (Церкви) «нешвенный, свыше истканный хитон» (или риза) и, в то же время, способ (или образ) осуществления этого «свыше», его вышеестественности человеческое оформление.
В одном из популярных на Руси, входящих в известный сборник «Маргарит» и приписываемых св. Иоанну Златоусту текстов, по ходу размышления о природе ереси читаем: «А у нас хитон Церкви – из цельной ткани, не сшитой из отдельных частей. Он выткан целиком, сверху до низу, тогда как обыкновенные одежды сшиваются из отдельных частей. Не из человеческих рассуждений сшита вера наша, нет, она сплошной цельный хитон»[19]. Славянский перевод в «Маргарите» звучит так: «Здеже Церкви риза изъткана свыше, а не сошвена. Имамы здраву ризу, что же есть свыше изоткана; понеже многи суть платы бываемыя, риза же сия незаплатися платы, но от вышних есть истъканна, а не сошвенна. Несоткаша бо ризы нашея человеческие мысли». В славянской версии нет слова «вера», но в отрицании ведущего значения «человеческой мысли» «вера» подразумевается по противоположности этой «мысли».
Подлинное богословие, таким образом, призвано в области человеческой мысли осуществлять, сказывать и выражать смысл, созерцаемый верою. А значит, вопреки дискурсивной последовательности, направленной снизу вверх – от ближайшего к дальнейшему, от известного к неведомому, от части к суммарному целому и т. п., – вопреки такой последовательности богословие должно быть верою ориентировано сверху вниз, от сокровенного к явленному, от целого к части, из глубины к поверхности и, во всем таковом, от Бога к человеку. Оно должно быть ориентировано этим сверх-природным «свыше», о котором настойчиво напоминает нам образ нешвенного хитона Господня. Образ этот, в данном случае, строго соответствует основному сотериологическому принципу христианства, выраженному, например, св. Проклом (впоследствии) Константинопольским в его ранней полемике с Несторием. «Мы веруем, – говорит св. Прокл, – что Христос не через постепенное восхождение к Божественному естеству сделался Богом, но, будучи Бог, по Своему милосердию сделался человеком. Не говорим: “человек сделался Богом”, но исповедуем, что Бог воплотился»[20]. Это простейшая в своей первичности, но и строжайшая парадигма христианской сотериологии, равнозначная евангельскому: «Никто не восходил на небо, как только, сшедший с небеси, Сын Человеческий, сущий на небесах» (Ин 3:13).
Подлинное богословие руководимо именно этим движением тайны спасения, вектором божественного домостроительства – сверху вниз, от Бога к человеку. Вот почему так строго табуирована в православном богословии инициатива (претензия на первичность и самодостаточность) человеческой мысли. «Изменять без ума, – говорит прп. Максим Грек, – Божественные изречения и уставы утвержденные древними (вспомним св. Киприана: «Раз навсегда». – А. М.) есть признак явной дерзости и повреждения ума; ибо они (Божественные изречения и уставы. – А. М.) не могут подлежать точному исследованию человеческого ума, и (попытка) объяснить их без всякого стеснения, обыкновенно, предает вечному огню»[21].
В первой главе своей «Физики» Аристотель, говоря об определении «начал» сущего, пишет: «Естественный путь к этому (определению «начал». – А. М.) идет от более известного и явного для нас к более явному и известному с точки зрения природы вещей: ведь не одно и то же то, что известно для нас и прямо, само по себе. Поэтому необходимо дело вести именно таким образом: от менее явного по природе, а для нас более явного, к более явному и известному по природе»[22].
Христианская вера, обращенная к «началам» выше-естественным, движется как бы в «обратной перспективе» по отношению к «естественному» пути познания – от самих «первоначал» к тому, что явно для нас. Возьмем для примера простейший в своей аксиоматичности текст, который и по сути, и по происхождению являет собой действительно богословие Церкви – Никео-Цареградский символ веры. К чему (а точнее, к Кому) обращена в нем вера Церкви в своей первичной исходной интенции? Вера начинает не с «явного для нас», а с предельно (точнее, запредельно) сокровенного – с исповедания Троичной Тайны, и в ней с начала начал – Бога Отца.
Восточно-православное богословие не знает «единого Бога» до и как бы вне Троического бытия: «начало» этого бытия усматривается не в единстве сущности, а в ипостаси Отца как источника божественной жизни. Поэтому, как подчеркивает, например, св. Кирилл Александрийский, имя Отец есть имя более соответствующее Богу, чем имя Бог. Излагая мысль св. Кирилла, прот. Георгий Флоровский пишет: «В том и состоит высшее ведение о Боге, открытое Христом, что Он явил людям имя Отца, что он привел их к разумению Троической тайны»[23]. Поэтому же, добавим, молитва к Отцу завершает последование евхаристии, становится возможной после сакраментального обновления жертвы Христовой и предваряется исполненным особого смирения обращением священника: «И сподоби нас, Владыко, со дерзновением неосужденно смети призывати Тебе небесного Бога Отца…»
Итак, бесспорно, что Символ ориентирует нас верою Церкви – сверху вниз, от самого Первоначала, из глубины реальности к ее поверхности, к ближайшему для нас. Даже, по-видимости, наиболее расположенные к естественному и привычному истолкованию имена Божии в Символе на деле содержат в себе мощное апофатическое начало. Так, например, имя «Творец» как таковое естественно помыслить как Причину, и богословие как будто бы мирится с таким тождеством в своем словоупотреблении. Мирится, но только на поверхности смысла, ибо «причинность» Божественного творчества превосходит по сути и образу своего осуществления всякую естественную «причинность», область которой (с некоторыми разночтениями) еще Аристотелем была определена четверицею зиждительного, инструментального, материального и финального начала. «Творец» в христианском веросознании качественно превосходит всю сумму возможных естественных причин, что заставляет св. Василия Великого, говоря о творении, настойчиво подчеркивать, что Бог «не сделал, не произвел, но сотворил» и «был для мира не сим одним – не причиною только бытия, но сотворил как благий – полезное, как премудрый – прекраснейшее, как могущественный – величайшее»[24].