ДРУЗЬЯ
Рождество 1940 года хорошо запомнилось Эриху Шморелю. Закончился первый семестр, и у Эриха появилось много хороших знакомых. Он уже был знаком с Гертой, будущей супругой, с которой они долгие годы жили в тихом зелёном уголке Мюнхена. Собрались, как водится, в доме родителей. Народу пришло много — около двадцати человек. Шумная весёлая толпа никак не могла договориться, кому же накрывать на стол. Эрих помнит, как Шурик, ненадолго исчезнувший из поля зрения возбуждённых гостей, вдруг появился облачённым во фрак и картинно стал подавать гостям блюда и приборы. Компания веселилась допоздна. Шурик великолепно справлялся со своими обязанностями «официанта», вызывая каждый раз своим появлением бурю восторгов. Гулять закончили далеко за полночь. Трамвай уже не ходил, и после оживлённой дискуссии на тему: ехать домой или заночевать здесь же, где-то в два часа ночи всё-таки решили заказать такси — только для дам. Когда дом уже почти опустел, Эрих обратил внимание на отсутствие брата. Заглянув по очереди во все комнаты, он бросил взгляд на лестницу, ведущую на чердак. Там, на матрасе, вытащенном бог знает откуда, неловко пристроившись на ступеньках, спал утомлённый бурным вечером и обилием спиртного Александр. Первый и последний раз в жизни Эрих видел своего брата в таком состоянии.
Последующие дни, а затем и начало года прошли в какой-то неопределённости. Ясно было одно: прикомандированным к студенческой роте разрешали учиться и им нельзя было покидать Мюнхен. К апрелю студентам-медикам позволили ночевать дома, а не в проклятой казарме, которая всем порядком осточертела. Александр встретил это известие со смешанными чувствами. «Снова нужно жить дома! — делился он с Ангеликой. — Ты знаешь, как я люблю отца, но, тем не менее, мне так тяжело оставаться с родителями. Жить постоянно с оглядкой! Даже если они не хотят, да и не могут мне что-либо запретить (попробуй добейся от меня чего-нибудь!), я вижу, как часто они страдают, не говоря при этом ни слова. Это, конечно, из-за того, что я им почти ничего не рассказываю о себе, моих мыслях, планах, потому что они никогда не знают, чем я дышу, что я делаю». Алекс сознавал, что будь он где-то далеко, они могли бы ещё понять, простить это молчание, но замкнутость сына, находящегося рядом, каждый день, была для них тяжким бременем. Однако даже видя всё это, Александр не мог, не хотел меняться.
По его собственным словам, он с малых лет был ужасно стеснительный, особенно по отношению к родственникам и знакомым. Всё, что бы Алекс ни делал, было страшной тайной, никому нельзя было посмотреть. Иногда он задавал сам себе вопрос: почему он был таким, почему таким остался? Ему казалось, что он не хотел слышать критики со стороны других людей, не хотел знать их мнения, опасаясь, что оно может помешать его мыслям, фантазии, работе. Он всегда знал, как действовать и что при этом получится. Этого Александру было достаточно. Он делал что-то не для окружающих, а ради них, ради цели, которая всегда была для него ясна. Ему не нужны были люди, они могли лишь помешать. Быть может, поэтому Шморель и замыкался перед ними.
Однако жизнь шла своим чередом. Наступила Пасха 1941 года. В семье всегда отмечали православные праздники. Снова, как и год назад, на столе стоял кулич, испечённый няней и освящённый в церкви. Только настроение у Александра было другое: «На этом празднике нужно радоваться, но у меня не получается… Сегодня величайший церковный праздник. Собственно, он начинается в полночь, но ведь сейчас это запрещено. Поэтому праздновали перед обедом». Замыкаясь в себе, Алекс всё чаще обращался к церкви. Видимо, православная служба была для него важным связующим звеном между ним и русской культурой, русским человеком. Именно в церкви он встречался со своими соотечественниками, мысли о судьбе которых всё чаще занимали его.
Как-то в очередной раз Алекс пришёл в русскую церковь. Его сердце сжалось, когда он стоял в углу и наблюдал за верующими: «Где Божья справедливость? Где она? По дороге к церкви в пасхальное воскресенье — простой народ, а обыватели уже перед обедом стояли в очередях перед кинотеатром. Вонючий сброд! Почему у этих созданий есть работа, хлеб, кров, родина? И почему всего этого нет у тех, кого я видел сегодня в церкви? Там тоже было много простого народа, но хорошего, отборного! Это же всё люди, которые потеряли Родину, дабы спастись от несвободы. Они много испытали и вынесли только ради того, чтобы не служить проклятой идее. И как раз тот простой народ, который я видел сегодня, он — самое ценное. Нет, они бежали не для того, чтобы спасти свои деньги и драгоценности. Они бежали, чтобы спасти свободу, свою и своих детей. Известен ли ещё хоть один пример, когда такая чудовищная часть народа нашла в себе мужество оставить всё, что она считала своим, и бежать, бежать от неминуемого порабощения?..
Они молятся уже 22 года. Даже сейчас, когда их гонят уже во второй раз, они всё ещё верят, они все опять идут в церковь и молятся, и надеются. Так почему же Господь посылает им, любящим его больше всех остальных народов, столь много тягот, почему судьба так жестока к ним? Детишки трёх-четырёх лет, они стоят на коленях и молятся, целуют лики святых. Неужели недостаточно единственной молитвы такого ребёнка, чтобы простить грехи этого народа? Они стояли предо мной и молились и верили. Разве вера — не высшее благо?.. Найдите народ, покажите хоть одного человека, кто верил бы больше, чем те, которые сохранили веру после 22-х лет бесплодных молитв! Они не верят в справедливость. Но они верят в свою молитву, в то, что Господь услышит её, и они никогда не перестанут верить. И всё же судьба ни к кому ещё не была безжалостна так, как к самым верующим из людей. Пусть у них будет больше всего ошибок, но ведь у них и любовь и вера, несвойственные никому. Не это ли самое ценное? Не отпустятся ли за это все остальные прегрешения?» Алекс стоял в тёмном углу, смотрел на соотечественников, и скупая слеза текла по его щеке. Он не стыдился этого.
В апреле и мае его письма Ангелике полны признаний в любви — и ей, и России: «Я люблю в России вечные степи и простор, леса и горы, над которыми не властен человек. Люблю русских, всё русское, чего никогда не отнять, без чего человек не является таковым. Их сердце и душа, которые невозможно понять умом, а можно только угадать и почувствовать, которые являются их богатством — богатством, которое никогда не удастся отнять. И даже если нам не представится возможность взглянуть в глаза этим людям, то они улыбаются нам со страниц романов и рассказов Гоголя, Тургенева, Чехова, Толстого, Лермонтова, Достоевского…» Россия заполняет собой всё воображение Александра. Он обсуждает с Пробстами прочитанные книги, делает переводы наиболее интересных мест из русской классики на немецкий. «Я нашёл кое-что просто изумительное для перевода, — спешит похвастаться друзьям Шморель, — это «Стихи в прозе». Небольшие наброски Тургенева. Я уже заранее радуюсь тому, как нам удастся перевести некоторые из них».
Удивительно, но лишь пару лет назад выяснилось, что Александр не просто делал переводы этих текстов на немецкий, он стенографировал их. Курсы по стенографии он окончил во время учёбы в Новой реальной гимназии ещё в марте 1935 года. А сейчас он целыми днями пропадал в Баварской библиотеке, переводя и стенографируя «Работу актера над собой» К. С. Станиславского!
Охваченная порывом Алекса Ангелика пытается учить русский язык. Эта идея вызывает у него бурю восторга: «Мой маленький ангелочек, это было бы просто невообразимо прекрасно, если мы могли бы разговаривать по-русски!» Шурик всячески помогал подруге в освоении этого непростого дела. По их замыслу, занятия языком должны были стать небольшим сюрпризом для Кристофа.
Сюрприз, однако, преподнёс сам Пробст. В мае он, ни о чём не догадываясь, сообщил сестре, что начал учить русский. Произошла заминка. Удивлённый Алекс решил прояснить ситуацию: «Послушай, Ангели! Неужели ты подумала, что я доверил ему нашу тайну, и он теперь собирается обогнать тебя? Если ты так подумала, то это всё неправда! Он вообще ничего не знал о твоём плане учить русский язык. Просто ему самому в голову пришла такая мысль. Он же читал «Мёртвые души», и они ему так понравились! Вот он и решил…»