— Гедвика, а ты будь хорошей девочкой, иди за Валери, она… ну, в общем, займись чем-нибудь. Потом нужно записать тебя в школу. Ты же в девятом классе?
Ничего себе, ей сколько лет? На целых три года старше меня?
— В восьмом, — с готовностью ответила Гедвика. Я перевел дух на одну треть.
— А ещё нас там музыке учили, я немножко умею играть на пианино, — продолжала она.
Вот дурочка! Если бы я попал в другой дом, и там не знали, что я умею играть на пианино, я бы под пытками не признался! Заставят же!
— И песенку подобрать могу, любую!
Может, это и хорошо, что она об этом сказала, может, нас бы по очереди заставляли бренчать на этой ерунде? Но мама нахмурилась:
— К пианино нельзя подходить и трогать его, оно стоит дорого, можно расстроить звук.
Да. Похоже, мне так одному за всех и отдуваться. Но Гедвика, похоже, огорчилась. И ресницы свои рыжие опустила, и губы у нее слегка дрожали — не так, как у Катержинки, когда она собирается зареветь, а как у человека, который не хочет, чтобы посторонние догадались, что он плачет. Ну разве можно хотеть на пианино играть и из-за него расстраиваться!
Тут Валери взяла ее за руку и увела, а другая горничная принесла завтрак. Каська уже хныкать начала — не от голода, по утрам у нее аппетита обычно нет, а от скуки.
Я так тоже с утра есть не хочу. Как правило. Сегодня все как-то особенно вкусно пахло, особенно жареная ветчина.
— Сегодня мы втроём, — весело сказала мама, накладывая Катержинке омлет, — отцу в департамент нужно было к восьми, а вашему дедушке позвонили с утра, он решил вернуться домой, тоже уехал пораньше…
Да, у деда до сих пор дела. Иногда мне немного жаль, что это так, хотелось бы, чтобы он сегодня сидел с нами за завтраком, шутил и рассказывал разные истории…
Тут я вдруг сообразил — Гедвика! Ее никто не собирался кормить завтраком. Поэтому и лежал перед ней этот несъедобный паёк из интерната, привезенный ею вчера. Отец скуп, я знаю, но мама-то добрая! Неужели она так его боится, он же не будет считать яйца и кусочки ветчины. Сказать ей, чтобы позвала Гедвику назад? Но мать расстроится, это же отец взял девочку из детдома, чтобы заслужить место на своей работе, а он не любит, когда лезут в его дела.
Это так бы он собаку согласился взять и голодом бы ее морил?
— Марек, почему ты не ешь нормально? — мама посмотрела на меня с упрёком, а Катержинка — с превосходством. Перед ней уже стояла пустая тарелка.
Я свою отодвинул.
— Извини, мама. Что-то совершенно нет аппетита.
Аппетит у меня был, прямо волчий или чертовский, как говорит дед. Под ложечкой сосало. Только я вспоминал этот сиротский завтрак из галет и заветренной колбасы, и мне кусок в горло не лез.
— Ты заболел? — она приподнялась, дотронулась до моего лба и села на место. — Это было бы некстати, в гимназию уже скоро.
Я заверил, что честно не заболел, просто нет аппетита, и ушел в комнату. Когда-то, лет пять назад, я собирался сбежать из дома. Недалеко, конечно, сбежать, дойти до гор, посмотреть там на гномов и вернуться. Не побежал — во-первых, было жаль маму, а во-вторых и в-главных, у меня под кроватью нашли запас сухарей и предотвратили побег. Даже жаль, что сейчас я уже слишком взрослый, чтобы сухари запасать. Хотя конфеты же у меня были!
Пошуровал в ящиках стола и нашел. Они были надёжно запрятаны за чертежными инструментами, чертить я не очень люблю, зато в готовальне можно поместить много чего, а в папку с листами положить журнал или дневник… нет, дневник я не веду — некогда. Под папкой-то и лежали конфеты. Мне их бабушка, мамина мама, подарила ещё на окончание пятого класса, в начале лета, и подмигнула — конфеты были с ликёром. Мама бы сказала, что мне рано, поэтому я их и спрятал. Одну попробовал, конечно, она мне не слишком понравилась. Но теперь, когда хотелось есть…
После пяти конфет я сказал себе — хватит, заначил остаток по карманам и пошел пройтись по дому.
Гедвики нигде не было, ни в столовой, ни в гостиной, ни в одной из комнат. Спрашивать горничных я не стал. Я и не ищу никого, так, подумалось, что она голодная… Но мама собиралась записать ее в школу, может, она туда и поехала и взяла Гедвику с собой?
Няня с Катержинкой гуляли в саду, мама уехала в город. Мы вообще тоже в городе находимся, просто это квартал частных домов, он обособлен от других. Тут, как говорят родители, приличная публика. На улице между заборами можно гулять совершенно спокойно, только скучно. Тут ты всегда на виду, вот он тротуар, вот дорога, по которой иногда проезжают автомобили, и дома все известны. Рядом с нами высокий сплошной забор, за которым всегда захлёбывается лаем злющий пёс. Чуть дальше узорчатая решетка, и за ней такой же идеально ухоженный сад, как и наш, в нем белые скульптуры, на мой взгляд, довольно нелепые. Потом дом, в котором живут братья Каминские, они ребята славные, годом старше меня, и у них в гостях многое можно, не требуется по струночке ходить. А через прутья решетки высовывается львиный зев с фиолетовыми цветами, похожими на перевёрнутые колпачки. Стручки с семенами скоро созреют, их сожмешь — и они взрываются под пальцами.
Но братья сейчас были в Греции, даже на занятия собирались выйти только через неделю. Короче, на улице была зелёная тоска, и я повернул к дому. И тут мне попался ещё один наш сосед, мой одноклассник Юлек, или, как мы его зовём, Юлька-коммерсант. Он из семьи крупного промышленника и хватка у него соответствующая — постоянно у него появляются всякие уникальные вещи, и он их обменивает или продает. В младших классах это были значки или монеты, сейчас Юлька-коммерсант стал промышленником не хуже своего родителя. Я ему сказал «привет», он мне кивнул, почти совсем мимо прошел и произнес негромко:
— Есть «Паттерсон».
Я остановился, подумав, что ослышался:
— Чего есть?
— Кольт. «Паттерсон». Девятнадцатого века, — когда Юлька-коммерсант знает, что заинтересовал, он информацию выдает коротко, как досье. Не уговаривает, не хвалит свой товар, до этого он не опускается.
— Настоящий?
— А какой же?
— Откуда он у тебя?
— Ты кольт хочешь или знать, откуда он? Там больше нет.
— Кольт хочу, конечно.
«Паттерсон»! Старинный, красивый, тяжёлый! Это же за счастье: подержать, посмотреть, разобрать и собрать обратно. Взвесить его в руке, прицелиться, помечтать о тех настоящих временах, когда его сделали. Когда мир был полон опасностей…
Я опомнился:
— Сколько ты за него хочешь? Или что?
Юлька поправил галстук. В гимназию нам только послезавтра, но галстук он носил всегда. Даже в жару.
— Вот ты, Марек, говорил про кольты, — начал он издалека и туманно. Значит, дорого он оценил свой «Паттерсон».
— Когда?
— Когда в мае книгу приносил в класс, и пан Новак у тебя ее отобрать грозился.
Цену набивает, коммерсант!
— Ну да, говорил, — согласился я. — И что?
— И ты тогда говорил, что за старинный кольт тебе ничего не жалко. Говорил же?
— Допустим.
— Тогда сколько тебе не жалко?
— А сколько ты хочешь?
Он назвал сумму, от которой у меня глаза на лоб полезли, да там и остались.
— Юлька, ты с ума сошел? У меня столько нет.
Он опять галстук поправил и сказал так снисходительно:
— Ну да, старик твой скуповат. А что ж ты тогда говорил, что тебе ничего не жаль за кольт?
— Ты же понимаешь, что это такое выражение? — я в уме подсчитывал, где взять денег. Копилку я растряс на ту самую книгу. Карманные мне выдавали, дед настоял, да и отец считал, что «мужчина должен уметь обращаться с деньгами». И даже, наверное, не такие маленькие были эти карманные, только копить ту сумму, которую Юлька хочет за кольт, надо несколько лет.
— Сколько ты ждать будешь?
— Не слишком долго, сам понимаешь. Ценная вещь. И редкая.
— Хочешь сказать, еще покупатели есть? — усмехнулся я. У нас в гимназии я один чокнутый в плане оружия, это Юлька прекрасно знает. Он в ответ высокомерно хмыкнул, но мы оба поняли — конкурентов у меня нет.