========== Милостыня фарисея ==========
— Под меня копают!
Это любимая фраза моего отца. Я ее с детства слышал. Ну, сейчас я, конечно, еще не совсем взрослый… короче, фразу эту помню лет с четырех. Тогда я понимал ее буквально и принимался искать лопату, но лопата стояла там, где ей и положено, в домике садовника, а туда не всегда пускали, чтобы я не набрался от садовника дурного. А чего в нем было дурного? Разве что руки всегда грязные, он постоянно пересаживал цветы или поливал их, и бормотал себе под нос всякие интересные вещи: «Куда черт не сможет, туда бабу пошлет», «Где два поляка, там правды три» и еще «Ох, богатые паны, на троих одни штаны».
Думаю, отец поговорки и не одобрял. И грязные руки тоже. Будь его воля, он бы весь мир заставил молчать, ходить по струночке и каждую минуту мыть руки. А мама его всегда слушалась и все за ним повторяла. А при этой его фразочке: «Под меня копают!» тоже начинала нервничать вместе с ним.
«Копают» могло означать всякое. То на каком-то приеме ему показалось, что его обошли, то ему подготовили доклад, а в докладе были неверные сведения, то его не наградили орденом, а он рассчитывал… С орденами вообще ерунда. Раньше ордена давали за подвиги. А теперь за выслугу лет. Ну какая же это награда за выслугу лет и чего из-за нее расстраиваться? Ну не дали за пять лет службы, дадут за десять.
Только в этот раз он слишком громко и часто кричал:
— Под меня копают! Копают, понимаешь ты это, Вера!
Но вообще я и к этому привык. Тем более, меня посадили играть на пианино. Вот зачем в наше время человеку уметь играть на пианино, если он этого не хочет? Только попробуй скажи, сразу крик начинается: «Общее развитие, высокая культура!» Для общего развития я бы лучше кремневый пистолет сам попробовал собрать. Но, конечно, дома никто не позволит, потому что это опасно и может случиться несчастье, а под отца и так копают.
К тому, что под него копают, я привык. Я не привык к тому, что мама, вместо того, чтобы ответить: «Успокойся, все будет хорошо, Север», плакала и повторяла:
— Но что же мне делать? Ты же все знал! Что же мне делать!
— Раструбят! — кричал отец. — Раззвонят! Ты же знаешь, какой у меня департамент! Нам придется идти у них на поводу, я не могу позволить себе скандала, Вера!
Я не выдержал, бросил пианино и пошел прятаться за дверь. У нас в коридоре, если встать в темном закрутке, слышно очень многое из того, что говорится в комнатах. Сверху наверняка замаскировано вентиляционное окно. Дом наш очень старый, я когда-то воображал, что его построили во времена величия Речи Посполитой, и что рыцари прошлого через тайные лазы узнавали секреты врагов… Потом я поделился этими мыслями с дедом. Он очень смеялся и сказал, что дом наш, конечно, старый, но ему точно много меньше тысячи лет. Что в настолько древних домах просто не живут, из них делают музеи. Дед у меня замечательный. Он даже смеётся необидно. А ведь он прикован к инвалидной коляске после аварии. Если бы отца…да, я знаю, что так думать нехорошо. Так вот, если бы отец был прикован к постели, мы бы все взвыли. Мы и так воем. Если плохо ему, то плохо всем! Только дед как-то умеет его укрощать, просто сдвинет брови, скажет вопросительно: «Север?» и отец сразу перестает бушевать и объясняет деду чуть ли не плаксивым тоном, что под него копают…
В тот раз они меня не заметили. Не обратили внимания даже на то, что я перестал играть. Отец так и кричал на маму, что им придется пойти на поводу у кого-то, а мама плакала и винила себя. Непонятно только, в чем.
Конечно, что же случилось, не стоило у них и спрашивать. Отец считает, что «детям» вообще ничего говорить нельзя, мама его во всем поддерживает, я же говорю. Детям! Ну ладно, Катержинке («Каська» они говорить не разрешают). Ей четвертый год. А мне тринадцать в апреле. Раньше в этом возрасте надевали латы, скакали на врага, совершали подвиги! А мне до сих пор кинжал, переделанный из кухонного ножа, припоминают.
Нет, дед меня понимает больше. И бывать у него интереснее. Мне повезло — в тот день меня к деду отправили. И не повезло — отправили с шофером. Будто бы я сам не мог дойти или на велосипеде доехать. Тем более, добираться всего ничего.
У деда бывать я люблю. Там никто не трясется над порядком, можно залезть на чердак. На крышу нельзя, вот тогда дед сразу говорит: «Внук, видишь, где я сижу? Хочешь тоже в коляску со мной за компанию?» Говорит примерно таким тоном, как с отцом. «Внук» — это самое строгое его обращение, он никогда не ругается. В отличие от отца.
Ну и в столовой у него тяжёлые дубовые кресла, а не жёсткие стулья, в них можно сидеть удобно, а после обеда ещё посидеть, и поболтать, и даже развалиться, и из-за стола никто не гонит. И сейфы. Три сейфа в разных комнатах, я был уверен, что там драгоценности, как в книгах про пиратов. Нет, пиратов я уже давно не люблю. Целый год. Перерос. И у деда в сейфах не деньги — как он сам говорит, это просто бумаги. Я однажды спросил:
— Ценные?
Он приподнял брови и ответил:
— Информацией.
Ну так вот, меня шофер повез к деду, а Катержинку вручили няне. Она тоже просилась к деду, но ее, слава Божьей матери, не послушали. Нет, я ее люблю, но она мелкая и мешает…
Когда я приехал, дед разговаривал по телефону в приемной. Когда-то он работал дома и приемная была ему необходима. Телефон у него только там. Он зажал слуховую трубку между ухом и плечом и махнул мне рукой, чтобы я проходил дальше. Разговор я услышал мельком:
— Знаешь, Север, в твоём доме свободно уместится половина Варшавы, с этой стороны я вообще не знаю, чего ты опасаешься…
Я не стал задерживаться, подслушивать ведь нехорошо и недостойно, сел в столовой в одно из этих замечательных удобных кресел и стал ждать. Рядом лежало письмо, стояла чернильница с ручкой. Видно, дед торопился и не убрал его. Я это письмо к себе и не продвигал, так, попробовал разобрать верхние строки, глядя под углом. Кое-что получилось.
…по свидетельству очевидцев, с истцом вдруг сделался припадок, близкий к эпилептическому, немного придя в себя, он набросился на адвоката и начал душить его с криком: «Убийца, убийца». С большим трудом обезумевшего истца оторвали от жертвы его ярости и поместили в психиатрическую больницу. Адвокат никаких пояснений дать не мог, с безумцем ранее знаком не был и ничего не знал о его мотивах. Заметка, как видишь, совсем короткая и бестолковая, сохранилась газета скверно, ведь выпущена она была в 1938 году. Тем не менее, я уверен, что это наш случай и ещё одно свидетельство, потому что в ней приводилось имя адвоката — Эрнст Кальтенбруннер…
Почерк у деда каллиграфический. Мне бы такой. Я пытался разобрать ещё что-то, но тут надо было уж очень сильно наклониться в сторону письма, я так и сделал, но тут вошла горничная и заахала:
— А разве молодой пан не знает, что нельзя читать чужие записи?
У нас дома отец бы обрушился на горничную, если б она вздумала сделать мне замечание. Дед считает по-другому:
— У Божены большой жизненный опыт, во многих вещах она разбирается получше нас с тобой, слушай ее и не обижайся, она тебе добра желает.
Вот почему-то от деда это действительно не обидно звучит. От отца выслушивать визгливые крики: «Я тебе добра желаю!», когда он при этом отправляет в угол стоять на коленках, — неприятно. Уж лучше бы он молчал.
Дед не наказывает, но может так посмотреть или сказать: «Я в тебе разочарован»… И в тот момент я как раз услышал скрип его коляски. Я шарахнулся от письма и умоляюще посмотрел на Божену. Она меня не выдала, молодец! Просто убрала чернильницу и стала стелить на стол скатерть, письмо отдала деду. Он отъехал к сейфу и спрятал письмо.
За чаем мы поговорили, как всегда: сперва на обычные темы о том, что скоро осень и школа, и что родители планируют сделать из меня дипломата, а я против. Потому что эта профессия сейчас потеряла смысл, страны максимум могут вяло переругиваться. Вести переговоры в таких условиях совершенно неинтересно, все равно, что жвачку жевать. Раньше, возможно, от посольской миссии что-то зависело, теперь не зависит ничего.