— Туда идём!
Гедвика похлопала своими рыжими-прерыжими ресницами:
— А можно? Сердиться не будут?
— Да пусть! Как будто этот буйвол хоть когда-то не сердится!
— Какой буйвол?
И глаза у нее такие непонимающие, как будто это не к ней он вечно придирается!
— Да отец…
— Отец? Марек, но ведь про родителей так нельзя!
Гедвика это настолько поучительно сказала, что я неожиданно для себя расхохотался. Она посмотрела слегка обиженно, но потом у нее тоже включилась улыбка, именно включилась, как бывает, когда лампочка моргает-моргает и наконец загорается. А у Гедвики сперва дернулся уголок рта, потом губы растянулись в улыбке, и она тоже засмеялась.
— Бежим!
И мы понеслись вниз под гору к озеру. Бежали, хохоча и не глядя под ноги, я один раз упал и катился дальше кубарем, бог уж с ней, с одеждой, все равно влетит!
У озера склон стал совсем пологим, мы затормозили, она тоже шлёпнулась на траву — негустую, но все равно мягкую.
— Ох, — вздохнула Гедвика и снова рассмеялась, — как же мы бежали! Я даже забыла, что мне нельзя…
— Что, падать? У тебя немаркая одежда, отряхнуться можно, — я вдруг сообразил, где видел эту ткань. Точно! У отца раньше были такие клетчатые брюки.
— Нет, бегать.
Я уставился на нее в изумлении.
— Чего?
— У меня порок сердца.
Я подскочил:
— То есть как?
— Обыкновенно, — она слегка пожала плечами.
— Как обыкновенно? Ничего в этом обыкновенного нет! У одного моего одноклассника старшая сестра с пороком сердца, она только лежит, ездит в кресле, как мой дедушка, и капли принимает. А ей двадцать лет.
— Да, мне тоже говорили быть осторожнее. Но меня в интернате берегли, а я, знаешь, тоже хотела со всеми бегать и веселиться. Нянечка отвернется, а я тихонько выскользну и к остальным.
— И что?
— Ругались, конечно.
— Нет, я не о том. Какие-нибудь последствия были? Сердце болело, например. Или усталость.
— Да, усталость, — она легко и даже радостно согласилась. — Но я редко так бегаю.
— Тогда и не бегай. Давай отдыхать.
Гедвика кивнула и принялась крутить головой, с восхищением оглядывая все вокруг. Я вспоминал все, что знал о пороке сердца. Перетруждаться нельзя, а ещё вроде под носом синеет… но у нее синевы нет, просто она очень бледная, особенно по контрасту с веснушками. И совсем не похожа на рыхлую, важную, полную сестру моего одноклассника.
— Здесь хорошо, — вздохнула она, глядя на озеро и небольшую рощу рядом. — Очень хорошо. Слушай, а что такое «пахали»?
— Это? Это когда землю рыхлят, ну, плугом или специальной машиной…
Мне не удалось притвориться, что я не понимаю. Она проглядела на меня укоризненно.
— Я знаю, что такое пахать. Я спрашиваю, почему твой папа так сказал.
— Да не обращай на него внимания! — вырвалось у меня. Так всегда взрослые говорят, когда на что-то жалуешься. Но это не действует, просто сам привыкаешь давать такие советы.
— Я не могу не обращать, — грустно ответила Гедвика. — Он когда смотрит, я вижу, что он недоволен.
— Так он всегда недоволен. Думаешь, он мной доволен, или хоть кем-нибудь? К Каське не придирается, потому что она ещё маленькая. Ему надо, чтобы все сидели на своих местах и не дышали. Тогда он доволен будет. Я однажды целое лето жил у родных, это так здорово было, правда, по маме скучал.
Она внимательно смотрела и так же внимательно слушала.
— Тогда отец болел, что-то у него врач нашел, какое-то расстройство… Они поехали его лечить, на Средиземное море, знаешь? Каська была совсем маленькой, ее взяли с собой. А меня отправили в Закопан. Меня дедушка обещал забрать к себе, а потом так подмигнул, и мы поехали к родственникам моей бабушки. Папиной мамы. Она умерла уже, а там у нее родной брат. Мой двоюродный дед, он очень хороший.
Не знаю, чего я с ней так разоткровенничался. Наверное, потому что ей было интересно, и она не делала такое выражение лица, когда понятно, что тебя слушают лишь из вежливости.
— Не скучно было?
— Нет! Это было лучшее лето, хоть потом мама и охала, что это просто деревенский дом. А он не просто деревенский, это старая усадьба, там чего только нет, на чердаке мы сделали штаб…
— Мы — это с кем?
— С моим кузеном, то есть он мой троюродный брат. Его зовут Яцек, он страшно умный. То есть очень. Он даже книги не читает, у него справочники и учебники для высшей школы, он их читает, как я обычные. А ещё там просто раздолье — и читать можно, где хочешь, а не за столом, и гулять где угодно, и речка там настоящая, и поле. Мы все змеев пускали. Яцек их усовершенствовал.
— Как это?
— Рейки деревянные к ним приклеивал, узлы перевязывал. Ты что, никогда змеев не пускала?
— Никогда, — она огорчённо покачала головой. — Я сначала даже подумала, ты про змеев говоришь, которые с чешуей.
— О, значит, ты много пропустила! Надо купить змея и запустить его хотя бы здесь. Это так здорово! Мы вместе их запускали, Яцек узлы завязывает, я со змеем бегу.
— Это так хорошо, когда у тебя есть брат! — Гедвика сияюще улыбнулась. Совсем как мама.
— Яцек-то? Ну да, хорошо.
— А змея когда можно будет запустить? Скоро?
— Эм, не знаю, — ох, не вовремя я расхвастался. Родители мне сейчас точно змея не купят, по их мнению, это глупости. Из карманных купить? А кольт? Я и так из графика выбился, собрал меньше, чем рассчитывал. — Сейчас уже осень, октябрь, я боюсь, мы сюда больше не поедем… Давай весной! Весной хорошо, ветер, солнце! Только ты смотреть будешь, не бежать, раз тебе нельзя. Хорошо?
— Хорошо, — она легко согласилась.
— А сейчас мы не быстро идём?
— Нет, мне хорошо.
Конечно, хорошо — папаши рядом нет. Вокруг простор, сбоку роща, впереди — озеро и мостки. Понестись бы к ним вприпрыжку, да через пять дощечек — раз-раз, и озеро за спиной. Но рядом Гедвика, а ей бегать нельзя… Вот когда Йозеф Каминский сломал ногу, его брат Стефан не соглашался играть ни в футбол, ни в теннис.
Но невозможно же просто идти чинно и спокойно, когда никто над душой не стоит. Я не выдержал и запел «Первую бригаду»:
Легион — судьба солдата,
Наша гордость с давних пор,
Это сила и отвага,
Это жертвенный костёр.
— Красиво! — одобрила Гедвика.
— Это очень старая песня, ее пели в Европейскую войну. Меня дед научил. Он ее раньше часто пел про себя.
— Я имею в виду, ты красиво поешь. Мы в интернате тоже старые песни пели… Только они такие, для девочек.
Она откинула волосы назад и запела высоким голосом. Даже, наверное, слишком высоким, я подумал было, что она дурачится:
На дубу высоком
Жёлудь уродился,
Повенчаться милый
Обещал, да скрылся!
Но даже таким тонким голосом она довела песню до конца и ни разу не сфальшивила. Сама повеселела, порозовела, веснушки перестали казаться черными. И ни в какой порок сердца мне сейчас не верилось. Может, она что-то не так поняла? Больные обычно какие — вялые, кислые, ноют и говорят только о своих болезнях, а она же совершенно нормально себя ведёт.
— Хорошая песня? Эту у нас девочки чаще всего пели.
Разве девочки что-то стоящее могут петь! Но я сказал:
— Да, хорошо, — чтобы ее не огорчать. — Только грустно.
— Я не знаю, все народные песни почему-то грустные. А моя любимая знаешь, какая? Мы ее пели на Рождество.
Она снова тряхнула головой, откидывая волосы, хотя теперь они в лицо не лезли, и затянула на полтона ниже, чем в прошлый раз, звучно и печально:
В сырую темную ночь бродил человек без сил,
И никто не хотел ему помочь, как бы он ни просил.
— Очень уж она мрачная.
— Да, мрачная. Но я не люблю веселые песни. Когда я их пою, мне кажется, что надо мной посмеиваются. А ещё… — она совсем погрустнела, — ещё у меня папа болен… тоже… Только его ни на какое море никто не повезет. Он в больнице. В Творках.
— В Творках?
— Ну да. А что?
— Ну э-э… — она что, не знает, что в Творках психиатрическая больница?