Отказываясь признавать существование болезни, Голсуорси как будто надеялся избежать самой болезни; со всей решимостью, на которую он был способен, писатель не желал замечать, как ухудшается его состояние. Это была трагическая борьба, это был вызов – и он был обречен на поражение. Наконец, поняв, что ему даже не удастся произнести речь, не запинаясь и не заикаясь, Голсуорси сказал Рудольфу (хотя для всей семьи это было очевидно с самого начала) , что не может ехать в Стокгольм. Произошло это 3 декабря, а 5 декабря он слег в постель – полностью побежденный, измученный человек – и после этого уже редко спускался вниз.
Речь, над которой он так одержимо работал в эти последние недели ноября, веря, что сможет сам произнести ее в Стокгольме на торжественной церемонии, была для него тем же, что и исповедь для умирающего; это была оценка его жизни и достижений, оценка, которую он выставлял самому себе в конце жизни. «Я был темным юношей, учеником, которого вела вперед какая-то направляющая сила и вера, что однажды я стану настоящим писателем. А сейчас, когда я выступаю перед вами с этими грустными воспоминаниями, мне кажется, что я никогда не был писателем в полном смысле этого слова». Заканчивалась речь следующими словами: «Я не боюсь расстаться с цивилизацией. Я больше боюсь того момента, когда скажу уже все, что имел сказать, но придется еще ждать, когда смерть подберется ко мне сзади и скажет: «Пора, сэр», а я отвечу: «Вы шли ко мне очень долго. Вот моя ручка – чернила в ней высохли. Возьмите ее и отдайте тому, кому она будет служить лучше»».
«Пора, сэр» – время для этих слов должно было наступить уже скоро. Исход борьбы был предрешен, писатель вынужден был смириться с болезнью, но делал он это весьма неохотно. Всю жизнь Голсуорси отличался исключительной добротой и самоуничижающей мягкостью; поэтому сведения дневника Рудольфа Саутера, в котором тот день за днем фиксирует изменение характера Голсуорси в первые недели наступления полной инвалидности, вызывают прямо-таки испуг. Он становился жестоким и обидчивым, почти возненавидев всех тех, кто так старался сделать все возможное, чтобы облегчить его страдания. Вновь и вновь Рудольф отмечает: «В. и Р. едва осмеливаются войти к нему»: «он выглядит очень подавленным и «волком» смотрит на всех и на вся», – пишет он 7 января.
Еще в начале болезни сэр Дуглас Шилдс пытался убедить Голсуорси, чтобы тот лег в клинику для полного медицинского обследования, и в конце концов, с величайшей неохотой и чувствуя себя глубоко несчастным, писатель согласился. Обследование проходило в клинике на Парк-Лейн, началось 14 ноября и длилось два дня. Результаты были весьма неубедительными: у него нашли четыре испорченных зуба и язву двенадцатиперстной кишки – одного этого было явно недостаточно, чтобы вызвать столь тяжкое моральное и физическое состояние, доставляющее Голсуорси огромные страдания. Зубы были удалены прямо в Гроув-Лодже – Голсуорси упрямо отказался возвращаться в клинику для столь незначительной операции. Лечение, назначенное врачами, чтобы улучшить его общее состояние, было очень малоэффективным: «массаж, солнечный свет, электролечение, отдых, уколы и ванны».
Обстановка вокруг смертного ложа Голсуорси была пронизана почти средневековым ужасом. Охваченной паникой Аде не удавалось совладать со своим отчаянием: они с Джоном всегда считали, что она – слабый и больной человек, он же неизменно был сильным, ее опорой; теперь роли поменялись. Джон, несомненно (насколько это было возможно в его состоянии), тревожился об Аде; Рудольф Саутер считает, что именно это было главной причиной его подавленности. Очевидно, что-то очень беспокоило больного, и невозможность высказать это увеличивала его страдания.
«Дж. Г. целый день мучил какой-то вопрос; никто из нас не мог понять, в чем дело; наконец после обеда Р. решился на отчаянную попытку. Р.: «Вы хотите мне помочь?» Дж. Г.: «Да». Р. «Речь идет о деньгах?» Дж. Г.: «Нет». Р.: «О делах?» Дж. Г.: «Нет». Р.: «О тете?» Дж. Г.: «Да», – а дальше понять ничего не удалось. В конце концов Дж. Г. встал с постели и начал ходить по комнате в большом возбуждении, бормоча какие-то фразы, из которых можно было разобрать только что-то вроде: «Прыжок! Весна!..» – и в конце концов подошел к Р., крепко пожал ему руку, трижды повторив: «Прощай!.. Прощай!.. Прощай!..»»
На следующий день он попытался на странице маленького карманного блокнота написать записку; с огромным трудом, зачеркивая больше, чем оставляя, он написал наконец несколько слов, составивших одно короткое предложение: «Мне слишком хорошо жилось...» В этих словах заключен гораздо более глубокий смысл, чем кажется на первый взгляд; Рудольф Саутер, присутствовавший при том, как писались эти слова, до сих пор не может отделаться от впечатления того отчаянья, которое заключалось в последней связной мысли Голсуорси. «Мне слишком хорошо жилось...» Ада, деньги, большие дома, путешествия за границу, успех, литературные награды... Но все это не было главным, потому что единственное, чего он хотел, для чего жил, – это хорошо писать, создавать такие книги, которые не только понравятся его современникам, но и займут свое место в литературе его страны.
Теперь почти ежедневно ставились новые диагнозы: в доме побывали доктор Данн, сэр Фаргуэр Баззард, доктор Гордон Холмс, доктор Херст, сэр Дуглас Шилдс. Они не могли прийти к единому мнению ни в отношении диагноза, ни в отношении лечения болезни, независимо от того, полагали ли они, что у Голсуорси опухоль мозга, или вторичная опухоль, или резко выраженная анемия. Были проведены новые обследования, назначались разные методы лечения, каждый из которых добавлял страданий больному. Комната Голсуорси стала полем битвы противоречивых мнений. Мейбл Рейнолдс требовала лечения гомеопатией; леди Ротенстайн описывала аналогичную болезнь сэра Уильяма, когда в конце концов выяснилось, что она вызвана больными зубами; с каждой почтой приходили письма с требованиями применить новые лекарства и обратиться к новым медицинским теориям. Все это было непохоже на обстановку вокруг умирающего, и все же Голсуорси с самого начала был убежден, что у этой болезни единственно возможный конец; его первый врач доктор Дарлинг оказался весьма проницательным, когда писал: «С ним происходит что-то страшное, что приведет его к концу».
Хотя первые недели болезни он был настроен злобно и враждебно, отвергая все, что для него делалось, ненавидя свою все возрастающую беспомощность, к середине декабря наметилась перемена: он «начал улыбаться (улыбка была очень грустной, но все же настоящей улыбкой), посылал воздушные поцелуи, слегка поднимая одну руку; он выглядел очень уставшим, но был более терпимым, чем раньше». Запись от 17 декабря: «Лицо его исказилось настолько, что его трудно узнать, – запавшие виски, впалые щеки, а большие ввалившиеся глаза выражали скорее душевную, чем физическую муку».
Декабрь подходил к концу, и врачи и Рудольф с Ви начали с ужасом понимать, что Голсуорси умирает и никто и ничто не сможет ему помочь. Единственное, что они могли сделать, – это попытаться облегчить его страдания хорошим уходом, а если понадобится, и наркотическими средствами.
Но Ада думала иначе: если Джон умрет, как она сможет выжить? Для нее жизнь без него утрачивала смысл. Ее психическое состояние стало предметом серьезных дополнительных забот для ее домашних. 26 января доктор Данн предложил делать Голсуорси уколы морфия, чтобы облегчить ему дыхание и снять сердечную боль, которая мучила его все чаще; но он был вынужден предупредить родственников, что после того, как больному начнут колоть морфий, тот вряд ли уже придет в сознание. У Ады не хватило духа принять такое решение, поэтому она обратилась за консультацией к другим врачам. Вновь был приглашен сэр Дуглас Шилдс. К несчастью, он пытался вселить надежды: он не был уверен в том, что у Голсуорси опухоль, и сказал Аде, что пока еще использованы не все средства. Тем, кто постоянно находился возле больного, эти выводы показались просто смешными, и в то же время им было ясно, что врачи никак не могут прийти к единому мнению; больше общие консилиумы не устраивались и Шилдса не приглашали; консилиум был устроен в больнице на Парк-Лейн, где окончательно подтвердился диагноз: опухоль мозга. Но Ада не могла согласиться с приговором; она хотела выслушать еще одно мнение и по рекомендации леди Ротенстайн пригласила доктора Артура Херста. Херст прибыл 29 января и вновь вселил в нее ложные надежды: он сказал, что Голсуорси, возможно, страдает от анемии, поразившей и нервную систему, и решил на следующий день сделать анализ крови. Но у Голсуорси вдруг резко стала подниматься температура, и к утру 31 января она достигла 107 градусов[136]. Ему наконец-то сделали укол морфия, и у него началась кома.