– О, еще бы! – ответила я, и, должно быть, лицо мое сразу повеселело, потому что он рассмеялся над моей горячностью, как смеются над нетерпеливыми детьми. И я тут же подумала, что он, наверное, хороший человек и что, сделавшись мужем и женой, мы теперь будем снова беседовать, как тогда, на свадьбе Плаутиллы, и проводить досуг, сидя рядышком и читая или рассуждая об умных вещах, – как брат с сестрой: правда, с братьями-то у меня как раз ничего подобного и не было. Таким образом – пусть государство вокруг нас и трещит по швам – мы сбережем в своих душах прежнюю Флоренцию, а когда-нибудь из всего этого ужаса, быть может, и выйдет что-то доброе.
Когда мы поднимались по лестнице, я заметила, что похолодало.
Его коллекция скульптур помещалась на втором этаже. Он отвел для нее целую галерею. Там было пять статуй: два сатира, Геркулес с узловатыми веревками мышц под мраморной кожей и незабываемый Вакх, чье тело, хоть и каменное, казалось куда более живым, чем мое. Но прекраснее всех был молодой атлет: нагой юноша, который, перенеся всю тяжесть тела на отставленную назад ногу, изогнул туловище в полной готовности метнуть диск, крепко зажатый в правой руке. Его поза была полна текучей грации, словно взгляд Медузы застиг его за миг до того, как мысль и действие объединились. Не сомневаюсь, он пленил бы даже Савонаролу. Изваянный задолго до Христа, он источал какое-то божественное совершенство.
– Тебе он нравится?
– Еще бы, – выдохнула я. – Очень. Сколько ему лет?
– Он наш современник.
– Не может быть! Он же…
– Древний? Да, знаю, ошибиться нетрудно. Он – доказательство моего невежества.
– Как это понимать?
– Я купил его в Риме. У человека, который божился, что эту статую выкопали два года назад на Крите. Торс был действительно выпачкан в земле и покрыт плесенью. Видишь, на левой руке отколот палец? Я заплатил за него целое состояние. А потом, когда я вернулся во Флоренцию, один мой друг, у которого имелись друзья среди скульпторов, работавших на Медичи, сказал мне, что это – работа одного из них. Копия со статуи, принадлежавшей Козимо. Очевидно, такой обман совершился уже не в первый раз.
Я снова уставилась на мраморного юношу. Казалось, сейчас он повернет к нам голову и улыбнется своему разоблачению. Впрочем, такая улыбка искупила бы обман.
– И что же вы сделали?
– Я велел поздравить скульптора с удачей и оставил статую у себя. Полагаю, она стоит тех денег, что я за нее отдал. А теперь пойдем. У меня есть еще кое-что – думаю, это заинтересует тебя даже сильнее.
Кристофоро отвел меня в комнату поменьше. Из запертого шкафа он достал роскошный малахитовый кубок и две агатовые вазы, помещенные флорентийскими ювелирами на специальные позолоченные подставки с выгравированным именем владельца. Затем он стал выдвигать инкрустированные деревянные ящички, показывая мне собрание древнеримских монет и украшений. Но когда он бережно выложил передо мною на стол большую папку с рисунками, стало ясно, что настоящее сокровище он приберег напоследок.
– Это иллюстрации к тексту, с которым они когда-нибудь будут переплетены в одну книгу. Можешь ли вообразить, какую славу они тогда принесут художнику?
Я стала вынимать рисунки, один за другим, пока передо мной на столе не оказалась их целая дюжина. Пергамент был достаточно тонок, чтобы разглядеть строки на обратной стороне, но мне и не нужно было вчитываться, чтобы понять, что это за книга. Наброски тушью изображали небесные картины: изысканно-возвышенная Беатриче держала за руку Данте и вела его сквозь сонм крошечных духов еще выше, к верховной обители Бога.
– «Рай».
– Верно.
– Тут есть еще и «Чистилище», и «Ад»?
– Конечно.
Я снова принялась листать, песнь за песнью. По мере приближения к аду рисунки становились все сложнее и неистовее: иные кишели обнаженными фигурами, которых мучили бесы, другие изображали людей, вросших телами в деревья или терзаемых змеями. Хотя я хорошо знала Данте, мое собственное воображение никогда бы не могло породить такую бурную реку образов.
– О! Кто же автор?
– А разве ты не узнаешь его руку?
– Я не так хорошо разбираюсь в искусстве, как вы, – скромно ответила я.
– А ну-ка, попробуй угадать. – Он порылся в кипе листов и вытащил рисунок, иллюстрировавший одну из песней «Рая», где завитки волос Беатриче развевались вокруг ее лица с той же пышностью, что и складки одеяния – вокруг ее тела. И мне показалось, что в этом лице – полузастенчивом-полубезмятежном – мелькнуло сходство с другой, с той, что пробуждала вожделение всех смотревших на нее мужчин, отвращая их от собственных жен.
– Алессандро Боттичелли?
– Превосходно! Она поистине его Беатриче, ты не находишь?
– Но… Но когда же он все это нарисовал? Я и не знала, что он делал иллюстрации к «Божественной комедии».
– О, наш Сандро испытывает к Данте не меньшую любовь, чем к Богу. Впрочем, я слышал, он стал меняться под действием слов Савонаролы. Но эти рисунки созданы несколько лет назад, после его возвращения из Рима. С самого начала он трудился над ними самоотверженно, словно не на заказ – хоть покровитель у него был и тогда. Он работал над ними очень долго. Но, как ты сама видишь, так и не завершил.
– А как они попали к вам?
– О, к сожалению, они хранятся у меня лишь временно. Мне передал их друг, который погрузился в политику и потому опасается, как бы его коллекция не пострадала от уличного насилия.
Разумеется, меня разбирало любопытство, кто же этот друг, но Кристофоро больше ничего не сказал. Я вдруг вспомнила о родителях – о том, насколько моя мать была умнее отца, и все же во многие вещи он ее не посвящал, а она никогда не расспрашивала о них. Наверное, и я скоро научусь понимать, где проходит эта граница.
Я снова обратилась к рисункам. Странствие по «Раю» было увлекательным, даже познавательным, но моим вниманием очень скоро завладел «Ад». Эти страницы кишели образами страдания и печали: тела, тонущие в реках крови, полчища пропащих душ, несущиеся сквозь вечность, гонимые огненными ветрами; а тем временем Данте с Вергилием, на некоторых иллюстрациях облаченные в немыслимо яркие одежды, бредут вдоль холодного края каменной пропасти, которую лижут языки пламени.
– Скажи мне, Алессандра, – обратился ко мне муж, заглядывая мне через плечо, – как ты думаешь, отчего ад всегда таит в себе больше притягательности, чем небеса?
Я мысленно перебрала все другие картины и фрески, какие видела раньше, с их назидательной жутью: скорченные бесы с когтями и крыльями, как у летучих мышей, раздирающие мясо и хрустящие костями. Или сам дьявол с его исполинским звериным телом, поросшим густым волосом: вот он заталкивает себе в пасть вопящих грешников, словно морковки. Для сравнения – какие райские образы я помнила? Сонмы блаженных святых да сомкнутые ряды ангельских ратей, объединенные в безмолвной безмятежности.
– Быть может, оттого, что всем нам знакома боль, – ответила я. – А постичь возвышенное нам гораздо труднее.
– Вот как? Значит, противоположностью боли ты считаешь возвышенное? А как же наслаждение?
– Мне кажется… Мне кажется, «наслаждение» – слишком слабое слово, чтобы описать союз с Богом. Ведь наслаждение – это земное понятие: человек получает его, уступив соблазну.
– Именно! – Он рассмеялся. – Значит, муки ада напоминают нам о земных наслаждениях. Между ними крепкие узы, тебе не кажется? Потому что они напоминают нам о жизни.
– Хотя должны напоминать нам и о грехе, – произнесла я строго.
– Увы, это так. Грех! – Он вздохнул. Похоже, его эта мысль не очень печалила. – Они растут друг возле друга, сплетаясь, как плющ с деревом.
– А какое место вы бы там себе выбрали, мессер? – спросила я, позабыв о строгости, и подумала, не употребить ли мне в следующий раз слово «муж».
– Я? О, я отправился бы туда, где собираются лучшие люди.
– Что бы вы предпочли – сплетни или философию?
Он улыбнулся:
– Разумеется, философию. Для вечности я выбрал бы в спутники мудрецов классической древности.