– Она – нет. А вот вы только что многое мне рассказали.
– Мы разговаривали об искусстве, Эрила. Правда. О капеллах, о церквях, о цвете и солнце. И могу тебе сказать наверняка – его пальцами водит Бог. – Я немного помолчала. – Хотя манеры у него невыносимые.
– То-то мне и боязно. Больно вы оба похожи. Но книгу она все-таки взяла.
За этим последовали безумные дни. В то время как мать со служанками занимались подготовкой нарядов для Плаутиллы, сама Плаутилла часами занималась подготовкой к свадьбе собственной персоны: осветляла волосы, отбеливала кожу, пока, наконец, не стала походить скорее на привидение, чем на невесту. В этот раз я выбралась к окну поздно ночью; мне запомнилось это, потому что Плаутилла тогда несколько часов не могла заснуть от возбуждения, и, лежа в постели, я слышала, как били колокола Сант Амброджо. Художник показался почти сразу же: он выскользнул на улицу той же целеустремленной поступью, закутанный в тот же длинный плащ. Но на сей раз я решила непременно дождаться его возвращения. Была ясная весенняя ночь, небо являло собой сплошную звездную карту, и потому, когда чуть позже грянул гром, казалось, что он взялся ниоткуда, а последовавшая за ним молния гигантским зигзагом прорезала небосвод.
– Э-Э!
– Э-ге-ге!
Я увидела, как они огибают угол – мои братья и их дружки, – пошатываясь, точно шайка морских пиратов, чьи ноги непривычны к суше. Они плелись по улице в обнимку, похлопывая друг друга по плечам. Я уже соскользнула с подоконника – но у Томмазо ястребиное зрение, и вот я слышу его дерзкий свист, каким обычно он подзывает собак.
– Эй, сестренка! – загрохотал его голос, отскакивая эхом от булыжников. – Сестренка!
Я высовываю голову и шиплю на него, чтобы он замолк, но он был слишком пьян, чтобы меня услышать.
– Э-ге-ге… Глядите-ка на нее, ребята. Мозги – величиной с купол Санта Мария дель Фьоре. А лицо – вылитая собачья задница.
Собутыльники дружно хохочут над его остротой.
– Замолчи, или тебя услышит отец, – выкрикиваю я в ответ, пытаясь скрыть обиду за злостью.
– Если и услышит, то тебе влетит больше, чем мне.
– Где ты был?
– А почему ты Луку не спрашиваешь? – Но Лука без посторонней помощи на ногах не стоял. – Когда мы его нашли, он держался за каменные сиськи святой Екатерины и блевал ей на ноги. Не найди мы его первыми, забрали бы парня за кощунство.
Следующая вспышка молнии озарила небо так ярко, словно наступил день. Гром послышался совсем близко, причем вместо одного удара раздалось два. Второй был таким оглушительным, что казалось, сама земля треснула. Конечно же все мы слышали подобные рассказы: как порой земля раскалывается, а из трещины выскакивает дьявол и хватает чью-нибудь заблудшую душу. Я в ужасе вскочила на ноги, но грохот уже смолк.
Гуляки внизу испугались не меньше моего, но попытались скрыть свой страх под воплями деланого ужаса:
– О-о-а! Гром небесный и трус земной! – проорал Лука.
– Нет. Это из пушек палят, – расхохотался Томмазо. – Это французская армия перешла через Альпы и идет завоевывать Неаполь. Какие славные дела! Ты только подумай, сестричка. Грабежи и насилия. Я слышал, неотесанные французы мечтают перепортить всех девственниц новых Афин.
Из сада позади дома донеслись крики павлинов – противные, скрипучие звуки, способные пробудить мертвеца. Я увидела, как на улице всюду распахиваются окна, так что на мостовую легла полоска тусклого света, ведущая к собору. Художнику придется подождать. Я в два счета выскочила из комнаты и взбежала по лестнице к себе. Уже скользнув в постель, я услышала внизу сердитый голос отца.
Наутро дом гудел новостями: глубокой ночью молния ударила прямо в фонарь купола Санта Мария дель Фьоре, расколов мраморную глыбу и обрушив ее наземь так, что одна половина этой глыбы проломила крышу собора, а другая разрушила стоявший по соседству дом, хотя обитавшая в нем семья чудесным образом избежала гибели.
Но худшее было еще впереди. В ту самую ночь Лоренцо Великолепный – ученый, дипломат, политик и знатнейший гражданин и благодетель Флоренции – у себя на вилле в Кареджи лежал в постели, скорчившись от подагры и боли в животе. Услышав о том, что случилось в городе, он отправил туда посланца, чтобы узнать, куда упал камень, а когда ему принесли ответ, то закрыл глаза и сказал: «Все совпадает. Сегодня ночью я умру».
И умер.
Известие об этом поразило город сильнее, чем громовой удар. На следующее утро я сидела с братьями в душном кабинете, где наш учитель греческого читал надгробную речь Перикла,[7] запинаясь и обливая слезами страницы старательно переписанного манускрипта, и хотя потом мы посмеивались над его похоронными завываниями, в те минуты я видела, что даже Лука искренне тронут. Отец в тот день закрыл свою контору, а из комнат служанок доносились стенанья Марии и Лодовики. Лоренцо Медичи был самым почитаемым гражданином еще до моего рождения, и его смерть дохнула на всех нас ледяным ветром.
К ночи его тело привезли в монастырь Сан Марко, и знатнейшим горожанам было позволено взглянуть на него в последний раз: в их числе оказалась и наша семья. Гроб в капелле был поднят так высоко, что даже я с трудом разглядела лежавшего в нем Лоренцо. Тело обрядили скромно, как и подобало этому семейству (ведь Медичи, хоть, по существу, и правили Флоренцией, никогда этим не кичились). Лицо казалось спокойным – ни следа мучительных болей в животе, от которых, как рассказывали, он страдал перед кончиной. (Томмазо передавал сплетни, будто врач прописал ему от этих схваток истолченные в порошок жемчуга и алмазы. Позднее те, кто его недолюбливал, поговаривали, будто он умер оттого, что проглотил свои собственные последние сокровища, чтобы городу ничего не досталось.) Но больше всего мне запомнилось, до чего он уродлив. Хоть я и видела его профиль на десятках медальонов, во плоти он куда сильнее поражал взгляд: сплюснутый кончик носа почти доходил до нижней губы, а острый подбородок торчал вверх, как скала на каменном мысу.
Пока я глазела на него, Томмазо нашептывал мне на ухо, что чудовищная внешность Лоренцо действовала на женщин как приворотный напиток, они с ума сходили от вожделения, а его любовные стихи разжигали огонь даже в самых холодных женских сердцах. Глядя на мертвого, я снова вспомнила тот день в церкви Санта Мария Новелла, когда мать обратила мое внимание на величественную капеллу с фресками Гирландайо и сказала, что в этот миг на наших глазах совершается история. Я догадалась, что сейчас тоже наступил исторический миг, и принялась искать мать глазами в толпе; мой взгляд застиг ее врасплох: ее лицо было залито слезами, сверкавшими в пламени свечей, как хрусталь. Я никогда в жизни не видела ее плачущей, и это зрелище встревожило меня даже сильнее, нежели вид покойника.
Монастырь Сан Марко, где выставили тело, был любимой обителью Козимо, деда Лоренцо, и все семейство изрядно потратилось на ее украшение. Однако новый приор уже проявил независимость мысли, понося Медичи за то, что они поощряют языческих ученых и пренебрегают словом Божьим. Поговаривали даже, будто он отказался отпустить Лоренцо грехи на смертном ложе, но, по-моему, это были всего-навсего хулительные сплетни из тех, что пробегают по толпе как огонь по сухой траве в жаркий день. Разумеется, в тот день фра Джироламо Савонарола[8] ограничился лишь самыми почтительными словами: он прочел пылкую проповедь о бренности земной жизни в сравнении с вечностью Божьей благодати, и призвал нас каждодневно жить, будто бы нося «очки смерти», дабы не соблазняться земными наслаждениями, но всегда быть готовыми к встрече со Спасителем. Сидевшая на скамьях паства усердно кивала, соглашаясь с его словами, но я подозреваю, что потом все, кто мог себе это позволить, возвратились домой к богато накрытым столам и прочим удовольствиям жизни. Во всяком случае, именно так сделали мы.