И арестант с упреком взглянул не на герцога де Ларошфуко, а на Лене.
– Ах, барон, – вскричал Лене со слезами на глазах, – простите меня! Принцесса решительно отказалась простить вас, однако же я долго просил ее: Бог мне свидетель! Спросите у герцога де Ларошфуко. Надобно отмстить за смерть бедного Ришона, и принцесса не тронулась моими молениями. Теперь, барон, судите меня сами: страшное положение, в котором вы находитесь, тяготело бы и над вами, и над виконтессой, и я осмелился – простите меня, чувствую, что очень нуждаюсь в вашей снисходительности – я осмелился обрушить все на одну вашу голову, потому что вы солдат, вы дворянин.
– Так я ее уже не увижу! – прошептал Каноль, задыхаясь от волнения. – Вы советовали мне поцеловать ее – в последний раз!
Рыдание, победившее твердость, разум и гордость, разорвало грудь Лене. Он отошел в сторону и горько заплакал. Тут Каноль посмотрел проницательными глазами на всех окружающих его: он везде видел людей, взбешенных смертью Ришона и желавших знать, не падет ли духом осужденный, или людей скромных, старавшихся скрыть волнение, вздохи и слезы.
– О, страшно подумать! – прошептал барон, одним взглядом окидывая прошедшее и немногие минуты радости, которые отделялись, как острова на жизненном море страданий. – Страшно! У меня была любимая женщина, она только что сказала мне, что любит меня, в первый раз! Как улыбалось мне будущее! Мечты всей жизни осуществлялись! И вот в одну минуту, в одну секунду смерть отнимает все!
Сердце его сжалось, и он почувствовал, что ему хочется плакать, но тут он вспомнил, что он, как говорил Лене, солдат и дворянин.
«Гордость, – думал он, – единственная храбрость, существующая на свете, приди ко мне на помощь! Могу ли плакать о жизни, о таком ничтожном благе!.. Как стали бы смеяться, если бы могли сказать: „Каноль плакал, узнав, что надобно идти на смерть!..“ Что делал я в тот день, когда осаждали меня в Сен-Жорже и когда жители Бордо так же хотели убить меня, как теперь? Я сражался, шутил, смеялся!.. Черт возьми! Я и теперь сделаю то же, если не буду сражаться, так все-таки стану смеяться, стану шутить».
В ту же минуту лицо его стало спокойным, как будто тревога вылетела из его сердца. Он пригладил черные свои кудри и твердым шагом, с улыбкою на устах подошел к герцогу де Ларошфуко и Лене.
– Милостивые государи, – сказал он, – в этом свете, полном странностей и неожиданности, надобно приучиться ко всему. Мне нужна была минута – и я напрасно не попросил ее у вас, – мне нужна была минута, чтобы приучить себя к смерти. Если это слишком много, то прошу простить, что я заставил вас ждать.
Глубокое удивление пробежало по толпе. Сам осужденный понял, что все переходят от равнодушия к удивлению, это чувство, для него приятное, возвысило его и удвоило его силы.
– Я готов, милостивые государи, – сказал он, – я жду вас.
Герцог, изумленный на минуту, стал по-прежнему хладнокровен и подал знак.
По этому знаку ворота растворились, и конвой приготовился идти.
– Позвольте, – вскричал Лене, желая выиграть время, – позвольте, герцог! Мы ведем барона Каноля на смертную казнь, не так ли?
Герцог удивился.
Каноль с любопытством взглянул на Лене.
– Да, на смерть, – сказал герцог.
– А если так, – продолжал Лене, – так барон не может обойтись без духовника.
– Не нужно, – отвечал Каноль, – я могу обойтись без него.
– Как? – спросил Лене, подавая арестанту знаки, которых тот не хотел понять.
– Ведь я гугенот, – отвечал Каноль, – предупреждаю вас, гугенот самый закоренелый. Если хотите сделать мне последнее удовольствие, позвольте умереть в моей вере.
– В таком случае ничто не удерживает вас, пойдемте! – сказал герцог.
– Призвать ему аббата! Призвать аббата! – закричало несколько бешеных фанатиков.
Каноль приподнялся на цыпочках, спокойно и самоуверенно посмотрел кругом и, повернувшись к герцогу, сказал строго:
– Что за подлости хотят тут делать? Мне кажется, только я один могу здесь исполнять свою волю, потому что я герой праздника. Поэтому я отказываюсь переменить веру, но требую эшафота, притом как можно скорее. Теперь уже мне надоело ждать.
– Молчать! – закричал герцог, оборачиваясь к толпе.
Потом, когда по его голосу и взгляду тотчас воцарилось молчание, он сказал Канолю:
– Милостивый государь, делайте, что вам угодно.
– Покорно благодарю... Так пойдем же... И пойдем поскорее...
Лене взял Каноля за руку.
– Напротив, идите медленнее, – сказал он. – Кто знает будущее? Могут дать отсрочку, могут одуматься, может случиться какое-нибудь важное событие. Идите медленнее, заклинаю вас именем той, которая вас любит, которая будет так плакать, если узнает, что мы спешили...
– О, не говорите мне о ней, прошу вас, – сказал Каноль. – Все мое мужество исчезает при мысли, что я навсегда разлучаюсь с нею... Нет! Что я говорю?.. Напротив, господин Лене, говорите мне о ней, повторяйте, что она любит меня, что будет любить всегда, и особенно что она будет жалеть и плакать обо мне.
– Ну, добрый и бедный друг мой, – отвечал Лене, – не ослабевайте! Вспомните, что на нас смотрят и не знают, о чем мы говорим.
Каноль гордо поднял голову, и красивые его кудри встрепенулись на его плечах. Конвой вышел уже на улицу, множество факелов освещало шествие, так что можно было видеть спокойное и улыбающееся лицо арестанта.
Он слышал, как плакали некоторые женщины, а другие говорили:
– Бедняжка! Как он молод! Как хорош!
Безмолвно подвигались вперед. Наконец Каноль сказал:
– Ах, господин Лене, как бы мне хотелось видеть ее еще раз.
– Хотите, я пойду за нею? Хотите, я приведу ее сюда? – спросил Лене, лишившись всей своей твердости.
– Да, да, – прошептал Каноль.
– Хорошо, я иду, но вы убьете ее.
«Тем лучше, – сказался эгоизм в сердце барона. – Если ты убьешь ее, то она никогда не будет принадлежать другому».
Потом вдруг Каноль превозмог последний припадок слабости и сказал:
– Нет, не нужно!
И, удерживая Лене за руку, прибавил:
– Вы обещали ей оставаться со мною. Оставайтесь!
– Что говорит он? – спросил герцог.
Каноль услышал его вопрос.
– Я говорю, герцог, – отвечал он, – что не думал, чтобы было так далеко от эспланады.
– Увы, не жалуйтесь, молодой человек, – прибавил Лене, – вот мы и пришли.
Действительно, факелы, освещавшие шествие и авангард, шедший впереди конвоя, скоро исчезли на повороте улицы.
Лене пожал руку молодому барону и, желая сделать последнюю попытку, подошел к герцогу.
– Герцог, – сказал он вполголоса, – еще раз умоляю, сжальтесь, будьте милостивы! Казнью барона Каноля вы повредите нашему делу.
– Напротив, – возразил герцог, – мы докажем, что считаем наше дело правым, потому что не боимся мстить.
– Такое мщение возможно только между равными, герцог! Что бы вы ни говорили, королева все-таки королева, а мы ее подданные.
– Не станем спорить о таких вопросах при бароне Каноле, – сказал герцог вслух, – это неприлично.
– Не будем говорить о помиловании при герцоге, – сказал Каноль, – вы видите, он намерен нанести важный удар королевской партии. Зачем мешать ему в такой безделице...
Герцог не возражал, но по его сжатым губам, по его злобному взгляду видно было, что удар был направлен прямо и достиг цели. Между тем все подвигались вперед, и Каноль наконец вышел на площадь. На другом конце эспланады шумела толпа и блестел круг из светлых мушкетов, в середине круга возвышалось что-то черное и безобразное, неясно рисовавшееся во мраке. Каноль подумал, что это обыкновенный эшафот. Но вдруг факелы на середине площади осветили этот мрачный предмет и обрисовали гнусную форму виселицы.
– Виселица! – вскричал Каноль, останавливаясь и указывая пальцем на площадь. – Что там такое? Не виселица ли, герцог?
– Да, вы не ошибаетесь, – отвечал герцог хладнокровно.
Краска негодования выступила на лице несчастного, он оттолкнул двух солдат, провожавших его, и одним прыжком очутился возле герцога.