Мы забавлялись любовными играми. Благодаря Эйрин я узнал много нового для меня о женщинах. В первую очередь о своеобразных приливах и отливах их чувственности, причём чем естественнее любовная игра, тем надёжнее она дает ключ, так сказать, к сердцу и чувствам женщины. А для мужчины это главная награда, как сказал мудрый старый Монтень, который писал о «стоянии у дыбы и яслей перед едой».
Я всегда пытался добиться признаний от своих подруг об их первом опыте в сексе, но, за исключением нескольких француженок (по большей части актрис), мне мало что удавалось. В чем причина, должны объяснить другие, но я обнаружил, что девушки странно сдержанны в этом вопросе. Снова и снова, когда я лежал в постели с Эйрин, я пытался заставить ее рассказать мне о ее первом совокуплении. Наконец она призналась в одном приключении.
Когда ей было около двенадцати, в Марселе у нее была гувернантка-француженка. Однажды эта дама вошла в ванную, сказала Эйрин, что она долго купалась, и предложила помочь ей вытереться.
– Я заметила, – сказала Эйрин, – что она пристально смотрит на меня, и мне это понравилось. Когда я вышла в комнату, гувернантка завернула меня в халат, сама присела, посадила меня к себе на колени и начала вытирать. Когда она часто прикасалась ко мне там, я раздвинул ноги, и мадам очень ласково прикоснулась ко мне. Потом вдруг поцеловала меня… Страстно поцеловал в губы и оставил меня. Она мне очень нравилась. Она была милой, очень умной и доброй.
– Она когда-нибудь вытирала тебя снова?
Эйрин рассмеялась.
– Вы слишком много хотите знать, сэр, – только и сказала она.
Когда я вернулся в Афины в конце лета, я снял комнаты в народном квартале и жил очень скромно. Вскоре Эйрин навестила меня. Мы часто ходили в греческий театр, и во второй половине дня вместе часто читали Феокрита[82]. Но мадам М. была слишком однообразной, и весной я решил вернуться через Константинополь и Черное море в Вену, так как чувствовал, что мой Lehrjahre (годы ученичества) подходил к концу. Меня манили Париж и Лондон.
В один из последних вечеров Эйрин захотела узнать, что мне больше всего в ней нравится.
– У тебя множество хороших качеств, – начал я. – Ты всегда добродушна и рассудительна. О внешности и говорить не приходится: твои прекрасные глазах и гибкая хрупкая фигурка… Но почему ты спрашиваешь?
– Мой муж говорил, что я костлявая, – ответила она. – Он сделал меня ужасно несчастной, хотя я изо всех сил старалась угодить ему. Сначала я не испытывала к нему особых чувств, и это слово «костлявый» ужасно ранило.
– В одну из наших первых встреч, когда ты встала с постели, чтобы пойти в свою комнату, я приподнял твою ночную рубашку и увидел очертания твоих изгибающихся бедер. Это было одно из самых красивых очертаний, которые я когда-либо видел. Если бы я был скульптором, я бы давно изваял его. Какая глупость – «костлявая»! Этот человек не заслуживал тебя: выбрось его из головы.
– Да, – тихо ответила Эйрин, – в сердце женщины есть место только для одного возлюбленного, и именно ты вошел в мое сердце. Я рада, что ты не считаешь меня костлявой, но представляю, сколь безразлична тебе. Тебя волнуют лишь изгибы моей плоти. Это так много. Мужчины – вы забавные существа. Ни одна женщина не стала бы так высоко ставить простые очертания тела. Твоя похвала и неприязнь моего мужа равнозначны и равноценны.
– И все же желание рождается из восхищения, – поправил я возлюбленную.
– Мое желание рождено твоим, – ответила она. – Но женская любовь лучше и отличается от мужской тем, что она идёт не от глаз, но от сердца и души.
– Но тело дает ключ, – пробормотал я. – И делает близость божественной!
Любовные уроки Эйрин не прошли для меня даром. Прежде всего, с тех пор я научился доставлять женщине удовольствие в любом ее пристрастии, причем не утомляя и не утомляясь. Это позволило мне полностью компенсировать неуклонно снижавшуюся мужескую силу. Во-вторых, познав с помощью Эйрин самые чувствительные места на теле женщины, с тех пор я мог даже обычным способом доставлять своим любовницам более острое наслаждение. Я испытал всю радость от того, что вошел в новое царство восторга с возросшей энергией. Более того, как я уже говорил ранее, Эйрин научила меня узнавать каждую женщину ближе, чем я знал кого-либо до нее, и вскоре я обнаружил, что нравлюсь им больше, чем во времена первой страсти неиссякаемой молодости.
Позже я научился другим приемам, но ни один из них не был так важен, как это первое открытие, которое раз и навсегда показало мне, насколько искусство превосходит природу.
* * *
После нескольких месяцев учебы в Афинах я услышал о клубе, где университетские профессора и некоторые студенты встречались и разговаривали на классическом греческом языке. Ошибка или даже неловкость выражения были преданы анафеме, и из этого почтения к языку Платона и Софокла выросло желание сделать современный язык максимально похожим на древнегреческий. Конечно, невозможно вернуть в обиход сложный синтаксис. Многочисленные частицы тоже были потеряны навсегда. Но члены клуба старались использовать слова в их старом значении как можно точнее, так, что даже сегодня Ксенофонт мог бы читать ежедневную газету в Афинах и без труда понять прочитанное.
Эта идентичность стала возможной только потому, что разговорный язык греков (e koine dialektos) в течение многих веков существовал бок о бок с литературным языком. Разговорный диалект был сохранен в Новом Завете и в церковных службах. Поэтому ученым и грекам-энтузиастам было не сложно сохранить язык простого народа и язык Платона. Насколько это возможно, конечно. Впрочем, народ этот столь необычайно умен, что даже крестьянин, который всегда называл лошадь alogos – «безмозглая», знает, что «иппос» – более подходящее слово для того же животного. И хотя распространенное произношение не совсем соответствует классическим временам, все же оно намного ближе к античному произношению, чем любое английское. Современный грек правильно использует свои акценты, и любой, кто научился воспринимать древнегреческий язык на слух, может оценить ритм классической греческой поэзии и прозы гораздо лучше, чем любой ученый, который читает только в ритме длинных и коротких слогов.
Думаю, что именно Райкес[83] рассказал историю, которая проиллюстрировала для меня одну из сторон греческих амбиций. Профессор Блэки[84], известный шотландский историк и филеллинист[85], приехал в Афины в гости и выступил в Пирее. Райкес отправился послушать его вместе с выдающимся университетским профессором, одним из лидеров движения греков за освобождение. Некоторое время послушав речь Блэки, профессор сказал Райкесу:
– Я даже не представлял, что английский язык столь красив.
– Но Блэки говорит на современном греческом языке, – смутился Райкес.
– Боже милостивый! – воскликнул профессор. – Никогда бы не подумал. Ведь я не понял ни единого слова.
Об одном переживании того времени я должен рассказать вкратце, поскольку оно оказало огромное, неизгладимое влияние на все мое мировоззрение и понимание прошлого.
Всем известно, что Плутарх родился в Херонее[86], и во время моих пеших скитаний по Аттике я несколько дней жил в крестьянском доме на равнине. Когда Филипп Македонский и его сын Александр, впоследствии прозванный Великим, вторглись в Аттику, македоняне пришли почти как варвары. Городу Фивы пришлось пережить первое потрясение. Плутарх рассказывает, как триста фиванских юношей, представителей лучших семейств, собрались вместе и торжественно поклялись, что положат конец завоеваниям Филиппа или погибнут.
Македоняне и фиванцы сразились на полях близ города Херонея, и настал час, когда знаменитая македонская фаланга пошла в наступление. Напрасно триста юношей кидались на нее: снова и снова их отбрасывали прочь, а фаланга двигалась дальше. На берегу реки Кифисос Священный отряд, как их называли фиванцы, последним усилием попытался остановить врага и погиб до последнего человека. После битвы герои были похоронены родителями в общей братской могиле. Течение реки, говорит Плутарх, было отклонено в сторону, чтобы всех их можно было похоронить на том самом месте, где состоялся их последний бой.