Задолго до того, как появилась книга Тайлера[19], объявившая фрейлину королевы Елизаветы Мэри Фиттон возлюбленной Шекспира, я знал, что в 1596 г. поэт влюбился в цыганку со светлой кожей, которая относилась к нему с презрением и была одновременно остроумной и развязной. Иначе зачем бы он позволил себе так подробно описать Розалину в «Ромео и Джульетте» (хотя она никогда не появляется на сцене), в то время как о внешности Джульетты в трагедии нет ни слова?
В том же году Шекспир пересмотрел «Бесплодные усилия любви», чтобы сыграть эту комедию при дворе, и героиней снова стала Розалина. Причем чуть ли не каждый персонаж в пьесе описывает ее физическое совершенство. Сам Шекспир в роли Бирона бушует против собственной любви к «белой распутнице с двумя шариками на лице вместо глаз!» Я не мог не видеть также, что она была Темноволосой Дамой из Сонетов – вероятно, какой-нибудь придворной дамой, как я обычно говорил, которая смотрела сверху вниз на Шекспира с высоты аристократического происхождения и воспитания.
В те годы я не отождествлял ее с лживой Крессидой[20] или с Клеопатрой. Только много лет спустя я наткнулся на книгу Тайлера и не увидел, что он ограничил страсть Шекспира «тремя годами». Только тогда я понял, что Шекспир любил свою цыганку, Мэри Фиттон, и в конце 1596 г. Вскоре я пришел к выводу, что история сонетов нашла свое продолжение в пьесах. Наконец, я был вынужден признать, что лживая Крессида и Клеопатра – также портреты Мэри Фиттон, которую Шекспир любил в течение двенадцати лет, вплоть до 1608 года, когда она вышла замуж и уехала из Лондона навсегда.
Я всегда буду помнить те замечательные месяцы, проведенные во Флюелене, когда я поднялся в горы, окружающие озера и дважды прошел через Сен-Готард. Я жил тогда с «нежным шекспировским» сладким духом и благородной справедливостью ума.
Это открытие Шекспира имело для меня один важный результат – оно чрезвычайно укрепило мою самооценку.
Я взял эссе Кольриджа о Шекспира и увидел, что пуританство ослепило поэта, отвратило его от истины. Тогда-то я и подумал, что со временем мог бы написать что-нибудь значимое для мира.
Когда пришло время возвращаться к работе, я приехал в Гейдельберг, снова поступил в университет и решил больше ничего не читать по-латыни, кроме Тацита и Катулла. Я знал, что у Вергилия есть прекрасные описания, но мне не нравился его язык. А потому я не видел причин, чтобы продолжать изучать его в семинаре (о, если бы я мог выйти из него!)
***
Мой следующий урок немецкой жизни был весьма своеобразным. Я шел по одной из боковых улиц с английским мальчиком лет четырнадцати, который жил у профессора Айне. По пути мы встретили высокого молодого студента, который грубо столкнул меня с тротуара на проезжую часть.
– Какая грубая скотина, – сказал я своему спутнику.
– Нет, нет! – воскликнул мальчик в непонятном возбуждении. – Все, что он сделал, это спросил тебя!
– То есть? – не понял я.
– Это такой способ спросить, нет ли у тебя желания подраться.
– Хорошо, – крикнул я и побежал за грубым джентльменом.
Он остановился.
– Ты нарочно толкнул меня? – спросил я.
– Думаю, что да, – надменно ответил он.
– Тогда берегись, – сурово произнес я, отшвырнул трость, которую держал в руке и в следующее мгновение изо всех сил ударил его в челюсть. Он рухнул, как бревно, и остался лежать там, где упал. Как только я наклонился над ним, чтобы посмотреть, действительно ли он ранен, из всех ближайших магазинов высыпала толпа возбужденных немцев.
Один, помню, был толстый мясник, который перебежал через улицу и схватил меня за левую руку.
– Беги и приведи полицию, – крикнул он своему помощнику. – Я его подержу.
– Отпусти! – предложил я. – Парень сам признался, что нарочно толкнул меня.
– Нет! Я все видел! – воскликнул мясник. – Ты ударил его палкой, иначе как бы смог сбить его с ног?
– Если ты не отпустишь меня, – сказал я, – тебе тоже достанется.
В ответ мясник попытался ухватить меня покрепче. Тогда я всех сил ударил его в челюсть свободной правой рукой. Он упал, как мешок с углем. Толпа с громкими проклятиями расступилась, давая дорогу, и мы с моим маленьким спутником продолжили свой путь.
– Какой ты, должно быть, сильный! – с восхищением сказал мальчик.
– Не особенно, – ответил я с притворной скромностью, – но я знаю, куда бить и как бить.
Я думал, что с этим делом покончено, поскольку студент при мне поднялся на ноги. Я знал, как и куда бил, а потому серьезных повреждений быть не могло.
Но следующим утром, я как раз читал в своей комнате, к нам заявились аж шесть полицейских и отвели меня к судье. Он задал несколько вопросов, я ответил. Дело было бы прекращено, если бы не ложь мясника о том, что он видел, как я ударил студента палкой. Ни один немец того времени не мог поверить, что удар кулаком внешне довольно щуплого человека может оказаться настолько эффективным. На лице студента было тугая перевязка, врачи подозревали, что у него сломана челюсть. В итоге я был вынужден предстать перед судом. Меня судили и признали виновным в groben Unfugs auf der Strasse, или, как сказали бы по-английски, в «грубом нападении на улице». Приговор гласил: шесть недель содержания в карцере с последующим изгнанием из университета.
Глава III. Немецкая студенческая жизнь и удовольствия
Моя жизнь в карцере – тюрьме для студентов – была откровенно забавной. Спасибо моим тюремщикам и заступничеству Куно Фишера. Друзья навещали меня с десяти утра до семи вечера. После этого в комнате зажигали свет, и я мог читать и писать до полуночи. Друзья, особенно мои английские и американские друзья, приносили с собой всевозможные деликатесы, и поэтому мои обеды, заказанные в ближайшем ресторане, превратились в настоящие пиры. Я обычно спускал толстую веревку из моего зарешеченного окна и поднимал прикреплённые к ней бутылки рейнского вина. Одним словом, я жил, как «боевой петух», если использовать это хорошее английское выражение, и мне не на что было жаловаться, кроме недостатка физических упражнений. Но арест, как ни странно, усилил мою неприязнь к тому, что люди называют справедливостью. На суде студент, которого я сбил с ног, сказал правду, что он грубо и нарочно столкнул меня с тротуара без какого-либо повода с моей стороны. Но судья предпочел поверить мяснику, который поклялся, что я отлупил студента палкой, хотя и признал, что его самого я ударил кулаком. Сопровождавший меня мальчик тоже сказал чистую правду. Все ожидали, что я отделаюсь предупреждением, но мое незнание немецких особенностей и того, как их принимать, привело меня к шестинедельному заключению.
Когда срок ареста закончился, мне пришлось покинуть Гейдельберг, власти даже не разрешили дослушать лекции, за которые я заплатил. Впрочем, меня уже выгоняли из Канзасского университета, так что гейдельбергская история не стала для изгоя тяжким ударом. Но Куно Фишер и другие профессора остались моими очень хорошими друзьями. Фишер посоветовал мне поступить в Геттинген, «чисто немецкий университет», и послушать лекции Лотце[21], который, по его словам, был одним из лучших немецких философов того времени. Он даже дал мне рекомендательные письма, которые обеспечили мое немедленное зачисление.
Геттинген особо привлекал меня своей филологической школой. Достаточно сказать, что там в свое время преподавали братья Якоб и Вильгельм Гриммы. Но славился университет и тем, что в его стенах учились Бисмарк и Гейне. Я высоко ставлю обоих. Меня всегда восхищали и могучий характер Бисмарка, и интеллект и юмор Гейне. Уже тогда суть моей религии состояла в том, чтобы научиться узнавать мир великих людей и, по возможности, понимать их добродетели и силы.
Итак, я переехал в Геттинген. Но прежде чем рассказать обо всём, что со мной там произошло, я должен поведать кое-что о моих развлечениях в летние месяцы, которые я провел в Гейдельберге.