Да. Потому что это было в другом мире.
Я встала с восходом солнца и, найдя бумагу и ручку, села писать письмо Диамантам. Я написала, что Изю убили в лагере. Что он умер быстро, его застрелили. Что его похоронили во Львове и, может быть, после войны они смогут прийти на его могилу.
Одна сплошная ложь.
За исключением того, что он действительно мертв.
Я отдала письмо нашему почтальону пану Дорлиху. Он вежливо приподнял фуражку. Он был еврей, но ему все еще разрешалось разносить почту, при условии, что после работы он будет возвращаться в гетто. Эсэсовец ожидал его возле ворот. Я проводила взглядом лошадь с повозкой, в которой лежало мое письмо, и приладила на спину рюкзак.
Я хотела к маме.
Я хотела увидеть своих сестер.
Я хотела домой.
У меня совсем не было денег.
И я пошла пешком.
Я шла как заведенная. Как машина. И после двадцати пяти километров пешего пути и недолгой поездки на попутной телеге я оказалась на дороге, ведшей к нашей ферме.
Солнце уже садилось, его яркие оранжевые лучи золотили холмы с мягко обтекающими их полями. Но на них не было видно людей. Ветер гнал волны по верхушкам спелого овса, колыхал ветви деревьев на краю леса… Подходя к дому, я уже знала: случилось что-то нехорошее. Не слышно было кудахтанья кур. Их вообще не было, так же как и коров. Как не слышно было и ржания и фырканья лошадей. Хлев стоял пустой. А задняя дверь дома была открыта нараспашку.
Медленно, с опаской я зашла внутрь.
Кухня съежилась с тех пор, как я была здесь в последний раз. Стол стал ниже, камин – меньше, и все в доме было перевернуто вверх дном. Валялись опрокинутые стулья, висела на петлях распахнутая дверца шкафа, его покрытые пылью полки были абсолютно пусты. И воздух здесь был застоявшийся. Дом имел нежилой вид, никто не заботился о нем.
– Мама, – прошептала я. – Стась. Есть здесь кто-нибудь?
Я переходила из комнаты в комнату, повторяя все тот же вопрос, но ответа не было. Из дома было вынесено все, что имело хоть какую-нибудь ценность, вплоть до подушек с кроватей. В платяном шкафу все еще висели несколько самых старых маминых платьев и пара таких же старых папиных пиджаков, но украшений не было на месте, как и оставшегося нам от бабушки позолоченного яйца-шкатулки.
Наконец я подошла к комнате, бывшей когда-то моей. Толкнула дверь, и она распахнулась, заскрипев несмазанными петлями. Стены моей спальни теперь были выкрашены в другой цвет, на открытом окне трепетали выцветшие на солнце желтые занавески из ситца. А посреди комнаты, на полу, на голом матрасе, который был когда-то моим, лежала, свернувшись калачиком, девочка с каштановыми волосами.
– Хелена! – воскликнула я, и она заплакала.
– Где мама? – спрашивала я в десятый раз, неся ее на руках вниз, как новорожденного теленка, но она только плакала. Я перевернула стул, поставила его на ножки и села, оглядывая кухню в поисках какой-нибудь емкости, пригодной для того, чтобы вскипятить воду. Не нашла ничего, кроме старого ночного горшка, уже давно превращенного в поилку для кошки. В доме не было электричества. Его здесь никогда не было, но я нашла на каминной доске коробку спичек, которая, к счастью, никому не понадобилась, а возле камина еще оставалась кучка дров. Я набрала воды из колодца, вскипятила ее, выплеснула на улицу и снова вскипятила воду в уже чистом ночном горшке.
Все это время Хелена сидела, сложив на коленях руки и наблюдая за мной. Ее короткие каштановые волосы были спутаны, а платье – настолько рваное, что едва прикрывало тело. Сквозь его прорехи было видно, что руки и ноги у нее покрыты синяками. Я достала из рюкзака свою единственную чашку, налила в нее горячей воды, добавила ложку сахара из своих запасов и кинула туда же веточку мяты, росшей у мамы в ящике на подоконнике.
Я велела Хелене подуть на воду, чтобы не обжечься. Она послушалась, а затем одним глотком втянула в себя содержимое чашки. Я сделала для нее еще одну чашку питья. У нее были огромные глаза. Сколько ей сейчас: шесть или семь? Я решила, что Хелене шесть лет.
– Они увели их с собой, – прошептала она. – Дяди со сломанными крестами.
До меня дошло, что она имеет в виду свастику. Мне пришлось сесть.
– Кого они забрали?
– Маму и Стася.
Но ведь мы же католики, подумала я.
– А кто-нибудь еще был здесь в это время? – спросила я у нее. – Они забрали кого-нибудь еще? Здесь была Марыся?
– Нет. Я не знаю.
– Когда ты в последний раз ела, Хеля?
– Сегодня утром. Я нашла в лесу малину.
Малина уже наверняка сошла.
– И сколько ягод ты нашла?
– Четыре.
– А перед этим когда ты в последний раз ела?
– Вчера утром. Я нашла малину.
– А где ты спала до этого?
– У пана Зелинского. Мама оставила меня у него.
Ага. Теперь все становилось немного понятнее.
– А здесь ты живешь одна со вчерашнего дня?
Она кивнула, и по щекам у нее покатились слезы.
– Зачем она меня там оставила, Стефи?
Я не знала. Может быть, у нее не было другого выхода? Мне и самой хотелось поплакать. Обо всем сразу. Но нельзя. Я должна была улыбаться ради Хелены.
– Давай поедим.
– Мне надо будет вернуться к Зелинским?
Я смотрела на ее синяки. Пан Зелинский был старым другом моей матери; когда Хелена была совсем крошкой, он часто качал ее, посадив к себе на колено. Однако, с тех пор как к нам вторглась немецкая армия, людей как будто подменили, я уже ничему не удивлялась.
Немцы. Они отняли у меня обе мои семьи. При мысли об этом у меня заныло под ложечкой, а тело обдало внутренним жаром.
Хелена ждала ответа. Я не была уверена, что смогу придумать для нее что-то лучшее по сравнению с тем, что сделала мама, поэтому просто сказала:
– Давай сегодня переночуем здесь.
Я отдала ей остаток крекеров, которые дали мне люди на кладбище, и, пока она их грызла, срезала веточку с росшего перед домом куста боярышника, нанизала на нее ломтики хлеба из своих запасов и, поджарив их и добавив к ним сыр, накормила Хелену. Она ела медленно, смакуя каждый кусочек. Себе я оставила яблоко.
Потом зажгла огонь, заперла двери и отвела ее наверх, захватив с собой горшок с теплой водой и фонарь, который мне удалось найти в сарае. Я отмыла ее, насколько это было возможно, стараясь обходить болезненные места на детском теле, расчесала волосы и завернула в одну из остававшихся в шкафу маминых рубашек. Постельного белья в доме не было. Я легла рядом с ней на голый матрас, и она тут же уснула.
От усталости у меня ломило все тело. Я почти ничего не ела, не спала с тех пор, как покинула Львов, и за день прошагала около тридцати километров. Я потеряла Изю, маму и Стася, а может быть, и остальных членов семьи, ведь мне о них ничего не известно. Болели натруженные ноги, болела голова, а грудь разрывало такое всепоглощающее горе, что никакая физическая боль не могла с ним сравниться.
Я посмотрела на Хелену. В тусклом свете фонаря она казалась особенно худенькой, но очертания ее круглого личика все еще были по-детски мягкими. Меня залила волна нежности. Это моя сестра. Моя семья. Единственное, что у меня осталось. Она со мной, и я ей нужна. Никому больше не могу сейчас помочь.
Я спрятала свою боль и мысли об Изе глубоко в сердце и выстроила в нем дамбу, чтобы не дать горю вырваться наружу. Отдамся ему позже, когда, может быть, найду способ с ним справиться. А сейчас я обняла Хелену и заснула.
Утром знакомыми тропками мы отправились через поля. Забавно, что ни один поворот или изгиб тропы не забылся. Я ориентировалась здесь так же уверенно, как на улицах Перемышля. Через полкилометра, перед калиткой Зелинских, Хелена выскользнула из моих онемевших рук на землю. В лохмотьях, в которые превратилось ее платье, с угрюмым выражением лица, она намертво вцепилась в мою руку. Я постучала, и на крыльцо, подслеповато щурясь на солнце, вышел незнакомый старик с остатками взъерошенных седых волос.
– Не могли бы вы позвать пани Зелинскую?