Легкие захлебываются воздухом.
Изрубцованное сердце истерит, разбивая себя о ребра.
Мегуми делает шаг назад и вновь тянет Сукуну за собой – знакомо осторожно, знакомо бережно; без давления. Знакомо давая выбор.
Говорит, продолжая смотреть на Сукуну.
Спокойно.
Уверенно.
– Пойдем.
***
Сукуна идет.
Конечно же, он идет.
***
Сукуна пошел бы куда угодно, пока просит Мегуми.
Пока направляет рука Мегуми.
Пока путеводной ему.
Мегуми.
***
Большинство людей после такого потребовало бы, чтобы Сукуна впредь никогда к ним не приближался.
Вот только Мегуми – не большинство, напоминает себе Сукуна.
И никогда не был.
***
А потом Мегуми приводит его в свою квартиру.
А потом Мегуми спрашивает – так, будто ничего особенно не происходит, будто все идет по плану, будто у них какой-то ебаный план существовал, – будет ли Сукуна чай или кофе.
А потом Сукуна сидит на кухне Мегуми, напротив самого Мегуми, и пьет чай, сделанный рукой Мегуми, и мысленно оторопело фыркает: что это за мир такой, где они действительно чай пьют, а не обтрахивают сейчас все доступные поверхности?
Охеренный мир – подсказывает внутренний голос.
Сукуна с этим голосом охеренно согласен.
И керамика под его пальцами – успокаивающе теплая, или, может быть, успокаивающе теплая эта ровная уверенность в глазах Мегуми, которая так и не сменилась ни презрением, ни страхом, ни осуждением.
Но чай в глотку льется тоже теплом – или, может быть, теплом в глотку льется сам Мегуми, который ничего не спрашивает, который просто сидит рядом.
Мегуми, который так легко пустил Сукуну на свою личную территорию – и Сукуна осознает, как много это значит для него самого; слишком много. Мегуми, который теперь спокойно ждет, пока чашка в руках Сукуны перестанет дрожать – гребаный отходняк.
Уверенность и трезвый ум, когда в критичной ситуации нужно действовать – и накрывающий приход после, когда в действиях больше нет необходимости, когда никто этого уже не увидит…
Сукуна не уверен, что это хоть когда-нибудь его отпустит; что хоть когда-нибудь его инстинкты перестанут работать так – на износ и с последствиями, тотально кроющими в одиночестве.
Вот только дело в том, что сейчас Сукуна не один.
Вот только дело в том, что сейчас свидетель у его отходняка есть.
Вот только дело в том, что сейчас его видит Мегуми – видит вот таким: разломанным, слабым, настоящим.
Привычными ядовитыми стенами не прикрытым.
Вот только дело в том, что от Мегуми ничего скрывать и не хочется – впервые от кого-то скрывать не хочется.
А потом, когда чай допит и тремор вытекает из пальцев, Мегуми опять протягивает Сукуне руку – и опять ведет за собой.
Все так же молча.
И он приводит Сукуну в спальню, и за этим не следует привычного сценария, включающего похоть-и-секс с последующим вышвырнуть-и-забыть.
Но с Мегуми никогда привычно и не бывает – надо бы уже запомнить.
С Мегуми всегда в тысячи тысяч раз лучше, чем привычное.
И Мегуми всего лишь откидывает одеяло. Всего лишь садится. Всего лишь разводит руки в стороны, глядя все так же спокойно. Уверенно. Твердо.
Всего лишь – казалось бы, так мало.
На самом деле так много.
Потому что от твердости этого взгляда Сукуна впервые за годы – за, кажется, века, – ощущает такую же твердую почву под ногами.
А спустя секунду, когда Сукуна движется – практически рушится – вперед, руки Мегуми его уже подхватывают. Уже прижимают к себе крепко. Надежно. Правильно.
Пока они вдвоем устраиваются на кровати, взрывы в голове Сукуны затихают – там воцаряется абсолютный штиль. Зарывшись носом Мегуми в висок, Сукуна дышит.
Дышит.
Дышит.
***
Сукуне кажется – последний свой выдох он сделал в тот день, когда попал в личный ад.
Сукуне кажется – первый свой вдох с тех пор он делает здесь и сейчас, в руках Мегуми.
Сукуне кажется – возможно, все эти годы были одной длинной панической атакой, которую он игнорировал; которая пожирала его медленной агонией.
Которая постепенно сходит на нет – здесь и сейчас.
В руках Мегуми.
***
За выдохом следует вдох, – напоминает себе Сукуна.
***
И продолжает дышать.
***
А потом Сукуна засыпает.
И впервые за долгие, долгие годы ему достается ночь покоя и тишины.
***
Каким-то образом это вдруг становится их рутиной.
Они встречаются все там же.
Все в то же время.
Парк. Едва перевалило за восемь. Мегуми все еще – в компании двух волкоподобных псов. Он все еще – произведение искусства. Все еще – чья-то выверенная каждым своим мазком гениальная картина.
Мегуми все еще – но в большей степени, чем когда-либо прежде.
И едва ли это способно измениться.
Но теперь, иногда – все чаще – Мегуми переплетает пальцы Сукуны со своими и ведет его за собой; Сукуна всегда послушно за Мегуми следует.
А там – кухня Мегуми. И чай на двоих, иногда – все реже – меняющийся на кофе: в нем острая потребность медленно отпадает так же, как в сигаретах. А еще – разговоры. Разговоры. Разговоры.
И эти разговоры одновременно – все те же, что звучали между ними в парке; все то же дружелюбное подтрунивание, все тот же взаимный, давно уже лишенный яда сарказм.
Но, в то же время.
В то же время.
Эти разговоры совсем другие.
Потому что здесь, в отдалении от остального мира, в пространстве, созданном, кажется, лишь для них, в тишине мягко окутывающих их сумерек, в ласке укрывающей их ночи – здесь приходит что-то болезненно-искреннее, уязвимо-открытое.
И они начинают с малого – но с того, чего не было раньше.
Крохотные детали из их прошлого – на первый взгляд незначительные, на самом деле значащие все.
У Мегуми – о детстве, маленькие забавные эпизоды, где Сатору дурачится и учится быть отцом, где Мегуми отчитывает его и учится быть ребенком. И Сукуна замечает, что эти рассказы всегда затрагивают только время «после» – после того, как Сатору его нашел.
О времени «до» Мегуми никогда не говорит – и Сукуна не спрашивает, ждет, пока тот сам будет готов рассказать. Но понимает.
Понимает – где-то там скрыто то, что выковало из Мегуми сталь.
Сам же Сукуна затрагивает только время «до» – до того, как попал в ад, до того, как прошел через мясорубку; хотя и там сложно найти что-то достаточно светлое, Мегуми заслуживающее – Сукуна всегда был тем еще ублюдком.
Но то, что «после»…
Сукуна не может. Попросту не знает, как взвалить такое Мегуми на плечи – очень сильные плечи, он давно уже это понял. Осознал, что эти плечи выдержать способны куда больше, чем можно себе вообразить. Вот только…
Сукуна все еще не говорит о своем прошлом самое горькое.
Мегуми о своем – не говорит тоже.
Хотя с каждым днем, с каждым таким горько-искренним вечером кажется, что они все ближе к грани – каждый к своей.
Мегуми к грани «до» – Сукуна к грани «после».
И все сложнее Сукуне возвращаться в собственную квартиру: пустынно-одинокую, безлико-холодную.
И квартира Мегуми, минималистичная и светлая, ощущается живой и дышащей – потому что Мегуми, кажется, умеет вдыхать жизнь во все, к чему прикасается. И ощущается эта жизнь в деталях – в редких фотографиях, которые пестрят улыбками, в стопках книг, стоящих тут и там, в крохотном сколе на боку кружки, из которой Мегуми обычно пьет чай и которой явно дорожит.
В кривобоких цветках и их разноцветных горшках, в безвкусных фигурках, на которые сам Мегуми вряд ли стал бы тратить время и деньги; которые, скорее всего, были подарены ему кем-то из близких людей – и которые, очевидно, Мегуми важны.
Ничего из этого в квартире Сукуны нет. Квартира Сукуны: окна в пол, паркетные доски, пустынные бесконечные комнаты и пустынные бесконечные стены, – эта квартира идеальна каждым своим дюймом. И каждым своим дюймом мертва так же, как совсем недавно был мертв и сам Сукуна.