Конечно же, пацан обращался не к нему. Может, у него во втором ухе наушник, и он говорит по телефону. Может, тот, с кем он говорит, стоит за деревьями, и Сукуна просто его не видит. Может…
Вдруг резко повернув голову, пацан смотрит прямиком на Сукуну, вспарывает нутро острым, сильным взглядом, и, вздернув бровь, интересуется с холодной едкой иронией:
– В конце концов, это тянется уже почти месяц и должно наконец прийти хоть к какому-то логичному исходу.
На секунду Сукуне кажется, что землю под его ногами изъедает трещинами, что еще немного – он проваливатся куда-то в пустоту.
Возможно, это карма.
За все проебанные «никогда не вернусь»; и за все остальное дерьмо, которое он в своей жизни сотворил, конечно.
Мозг работает со сбоями, выдает ошибки и стабильно синие экраны смерти – то, что пацан продолжает препарировать его своими потемневшими глазами, мозговой активности совершенно не способствует. Потому что это первый раз, когда пацан смотрит на него, когда видит, по ощущениям, только его, и Сукуна…
Сукуна не уверен, что может сам этот факт вывезти.
Но потом до него медленно начинает доходить смысл сказанного – куда медленнее, чем должно, – и это, на самом деле, тоже больше стопорит, чем помогает. Разгоняет тишину внутри, заставляя ее не греметь взрывами – но скулить обреченностью.
– То есть, весь этот месяц ты знаешь, что я слежу за тобой – но до сих пор не обматерил меня и не сдал в полицию? – чему поражается больше, Сукуна не знает: тому ли, как ровно и выверенно-насмешливо звучит собственный голос, пока внутри, кажется, треморят даже кости; или тому, что именно его тупой рот этим тупым голосом озвучивает.
Что ж, если до этого пацан не собирался полицию вызывать – то теперь точно соберется. Уж после того, как Сукуна милостиво и самолично подал ему такую охуенную идею.
И не то чтобы подобная перспектива так уж волнует или хоть сколько-то пугает Сукуну – зато отвращение к себе льется уже куда-то за край.
Докатился, блядь.
Путь в парк ему теперь точно заказан – и вот эта мысль пугает и впрямь. Потому что Сукуна слишком привык. Слишком привык к этим каждодневным получасовым сеансам почти-покоя и почти-тишины, к тому ощущению заземления, которое пацан дарил одним фактом своего существования – и которого хватало, чтобы просуществовать следующие сутки самому.
Сукуна слишком, блядь, привык, дурак такой. И теперь не знает, как будет существовать без. Кажется, придется пополнить запасы алкоголя и сигарет.
Пополнить бы еще запасы нервных клеток – но это уже из разряда невыполнимого.
Вот только – неожиданно – в глазах пацана так и не появляется ожидаемых отвращения или презрения; рука его не тянется к телефону. Он только плечами пожимает – совершенно равнодушно и привычно невозмутимо. С той же равнодушной невозмутимостью говорит:
– Если бы ты представлял опасность, они, – кивок в сторону развалившихся рядом псов, – дали бы мне знать.
Бросив взгляд на псов, таких же невозмутимых, как и их хозяин, Сукуна хмыкает и думает ядовито: удача, как же. И ведь догадывался, что на самом деле его присутствие от них не скрылось – но предпочитал об этом не думать, потому что не знал, с какого хуя они так просто ему все спускают и внимание пацана к происходящему не привлекают.
Что ж, теперь, когда выясняется, что пацан и так знал – второй вопрос отпадает сам собой.
Но вот первый остается актуален.
– Ну, тогда они у тебя поразительно тупые, – бездумно скалится Сукуна, и тут же хочет откусить себе язык – чтоб еще какую хуйню не ляпнуть.
Потому что – да ну блядь же, а.
Это определенно звучит, как отличный план, Рёмен. Оскорбляй его псов поактивнее, пожалуйста.
Чтобы, если уж и осталось то, что ты еще не проебал.
Проебать все точно.
Но даже на это пацан все еще реагирует поразительно спокойно, только бровь чуть выгибает, мол: ты серьезно, что ли? – и Сукуна себе, в принципе, тот же вопрос мысленно задает. Разве что в менее цензурной форме.
А потом пацан говорит – все еще ровно и бесцветно, но чуть медленнее, будто в умственных способностях Сукуны начал сомневаться.
И кто стал бы его винить?
Сукуна, опять же, и сам вот засомневался…
– Ладно. Видимо, придется уточнить. Если бы ты представлял опасность для меня, – с тем самым уточнением повторяет пацан, теперь делая ощутимый акцент на последних двух словах, – они дали бы мне знать.
В ответ Сукуна смотрит на пацана, несколько обомлевший и чуть-чуть разрушенный.
И думает – о.
И думает – логично.
И думает – охереть, пацану ведь и правда опасность рядом с ним не угрожала; едва ли хоть когда-нибудь будет угрожать.
И думает, завороженно на пацана глядя, ощущая себя сдавшимся так, как не сдавался еще ни разу в этой ебучей жизни – лучше бы все оставалось, как было.
Лучше бы ему, Сукуне, так никогда и не узнать, что пацан, оказывается, острый не только внешне; язык у него тоже острый, и там, за охуительной, за тащащей к себе магнитом картиной – что-то гораздо глубже, что-то гораздо притягательнее; и Сукуна, конечно, и так догадывался, но догадываться и получать подтверждение – совсем не одно и то же. И разве мог пацан стать еще идеальнее, чем уже был?
Сукуна думает с намеком на обреченность – вряд ли он хоть на сотую долю осознает, насколько идеальным пацан может быть.
Вряд ли когда-нибудь ему представится шанс осознать.
Последняя мысль горчит так, что эту горечь хочется выдрать из глотки вместе с трахеей.
И они смотрят друг на друга. И момент схлопывается. Стягивается. И где-то вспыхивают сверхновые, и где-то рушатся вселенные. И если бы Сукуна не знал точно, что внутри него давно уже ничего не осталось – он бы подумал, что вспыхивает и рушится что-то за его собственными ребрами.
И Сукуна все еще не живой – но давно уже он не был настолько пугающе близким к тому, чтобы живым себя ощутить.
А потом в глазах пацана что-то одуряюще загорается, там появляется уверенность и твердость принятого решения, там пламенем радужки лижет – в это пламя хочется провалиться.
И вдруг.
Внезапно.
Но он оказывается совсем близко. И он протягивает Сукуне руку.
И он представляет решительным сильным голосом, в котором – ни отголоска сомнения.
– Фушигуро Мегуми.
А Сукуна пялится на эту руку. Переводит взгляд обратно на лицо.
И легкий испуг переплавляется в откровенный ужас, сжимающий горло, стягивающий грудную клетку, как бинтами – тошнотворно знакомое чувство; хочется опустить взгляд и проверить, не разорвало ли ему грудину в клочья, не собирали ли его по этим самым клочкам.
Но взгляд Сукуна на отпускает.
Не может от глаз напротив оторваться.
И это последний тревожный знак; последняя загоревшаяся аварийная лампочка – Сукуне пора валить. Пора валить, пока он не вляпался в это окончательно. Пока не втянул пацана в то, во что тот точно ввязываться не захочет.
Пока все не пришло еще к точке невозврата, пока не перевалило за грань; пока еще можно откатить и переиграть.
Сукуне пора валить.
Сукуна вытягивает руку, пожимая чужую крепкую ладонь, и хрипит бессильно; подписывает себе приговор:
– Рёмен Сукуна.
***
Возможно, приговор был подписан в тот момент, когда Сукуна месяц назад забрел в этот парк, едва перевалило за восемь.
Когда зацепился взглядом за темноволосую макушку.
Когда услышал первые отголоски тишины у себя внутри.
Возможно, Сукуна рухнул за грань, когда пообещал себе, что не вернется сюда завтра; не вернется сюда больше. Когда понял – обязательно вернется.
Возможно.
***
Думать об этом Сукуна пока что не готов.
***
Следующие дни Сукуна продолжает следовать своему уже ставшему привычным за последний месяц расписанию – и возвращается в тот же парк, на то же место, едва переваливает за восемь. Каждый раз он с ужасом ждет, что взгляд больше не получит шанса зацепиться за темноволосую макушку, за широкий разворот плечи, за ясные и пронзительные глаза.