– Не нужно…
– Всегда знал, – безжалостно заканчивает Шань.
Очень хочется сбежать, спрятаться; хочется зажмуриться и сделать вид, что так кошмар до него не дотянется, что так кошмар закончится, схлынет вместе с утренней хмарью, стоит только открыть глаза.
Но вместо этого Тянь оставляет их широко распахнутыми.
Потому что боится, стоит только на секунду отвести взгляд – и…
Телефон отзывается вибрацией, обрывая мысль Тяня, и он шумно втягивает носом воздух. Это наверняка Цзянь. С меньшей вероятностью – Чжань. Возможно, даже брат. Тянь спрашивает, сам не зная, зачем.
– Это ты их попросил.
Получается слишком утвердительно, почти уверенно, и Шань в ответ только пожимает плечами.
– Возможно, – а после добавляет, и взгляд его так разрушительно смягчается, оплывает чувством вины вперемешку со знакомой стальной решимостью. – Я знаю только то, что знаешь ты, Хэ Тянь.
От последней фразы Тянь дергается, как от оплеухи, и кривит губы в ломаном подобии улыбки.
– Ауч. Жестоко.
– Ты слишком долго от себя бежал, – голос Шаня сочится больной, лихорадочной горечью, и она пепельно резонирует в Тяне, и вдохнуть не получается – выдохнуть тоже.
Тянь не хочет этого – не хочет, блядь, – но он вспоминает.
Вспоминает пригоревшие омерзительные блины и пустую-одинокую-холодную постель; вспоминает то, как порой ему требовались часы, чтобы найти Шаня; вспоминает Цзяня в этой квартире, который на Шаня совсем не обращал внимания, будто не видел его; вспоминает красные разводы на обоях – и ссадины на собственных костяшках пальцев, которые он игнорировал.
Ответ всегда был таким простым, таким очевидным – что именно его оказывалось легче всего не замечать. Притворяться, что не замечаешь.
Самые надежные тайники находятся на самых видных местах.
Но потом Тянь вспоминает другое, и каждая картинка перед глазами – хуком в солнышко, тысячной трещиной на костях.
Белые больничные стены.
Истончившиеся пальцы.
Заострившиеся скулы.
Посеревшая кожа и огонь, покинувший рыжие волосы.
Солнечные глаза, которые оставались знакомо упрямыми и решительными и все равно тускнели, тускнели, тускнели с каждой долбаной секундой, пока не стало слишком поздно, пока солнце в них не погасло окончательно, пока не закатилось за горизонт, чтобы больше никогда не подняться, пока о горизонт не разбилось – а Тянь опоздал, Тянь не успел словить, Тянь был слабым и беспомощным, Тянь мог только наблюдать наблюдать наблюдать…
И рушиться следом.
Слова, которые обожгли ему кожу – обожгли ему нутро.
я люблю тебя
поэтому я хочу, чтобы ты жил
Это нечестно. Нечестно. Нечестно.
Нечестно – просить его о таком.
Просить о невыполнимом.
– Ты больше не придешь? – сипло задает Тянь тот самый, ключевой вопрос и рушится, рушится, рушится, хотя, казалось бы, чему там еще рушиться?
– А ты готов меня отпустить? – спрашивает Шань, и Тяню не нужно задумываться над ответом.
Они оба его знают.
Взгляд Шаня – грусть и вековая, бесконечная боль.
– Прости, Солнце.
Сколько бы Шань ни ускользал из его рук, сколько бы ни исчезал, сколько бы ни тускнел на его глазах, сколько бы раз Тяню ни приходилось его терять – Тянь всегда будет бежать за ним, за его тень судорожно цепляться.
Тянь понимает, что все происходит только в его голове.
И это все еще лучше.
Чем пустота.
***
От падения Тяня отделяет
…ничто.
Комментарий к Разбитое солнце
простите
========== Сломанный мир ==========
Порыв ледяного ветра бьет его хлесткой пощечиной по лицу – наотмашь. Шань заторможено моргает, медленно облизывает пересохшие губы и оглядывается вокруг себя, со скрипом шестеренок в голове осознавая, что мир в порядке.
Мир не разрушился.
Не рассыпался.
Слышится приглушенный визг автомобильных шин, откуда-то доносится детский смех, яростно палящее солнце ебашит по сетчатке так, что до рези и боли.
Но не греет.
Нихрена не греет.
Шань пытается сунуть руки в карманы, и с отстраненным удивлением переводит взгляд на свою правую ладонь, в кулаке которой что-то зажато.
Ах, ну да.
Пару секунд Шань невидяще пялится на бумагу в своей руке, буквы перед глазами пляшут и размываются, разлетаются вникуда, мозг отказывается вникать, отказывается принимать, осознавать; отказывается.
Отказывается.
Пальцы сминают бумагу в ком, и Шань все-таки засовывает руки в карманы.
Холодно же.
Холодно, блядь.
Морозью под кожей, как узорами по стеклу в минус ебаную вечность, и Шань чувствует, как зубы начинают стучать, скалываются друг о друга в крошево, чтобы все его нутро – в долбаное крошево.
Обернувшись, он бросает короткий взгляд на дверь, из которой только что вышел – и тут же отворачивается, заставляя себя сделать шаг вперед.
Краем сознания понимая, что никакого «вперед» у него уже не будет.
***
А дома – Тянь.
Тянь с его улыбкой хитрожопого Чешира, с его глазами-звездами, наполненными плавленым мягким серебром, с его осьминожьими объятиями, которыми он, прилипчивый до невозможности, с порога облепливает с головы до ног.
И холод отступает.
И морозь под кожей – в талую воду, каплями сбегает, быстрее-быстрее-быстрее, не догнать. Время тоже – все быстрее, и не догнать его, мразь такую.
Привычное ворчание уже стелится под языком, готовится сорваться с губ колкой нежностью, но вместо этого Шань чувствует, как рот беспомощно захлопывается, а собственные руки прижимают Тяня к себе ближе. Крепче.
Так, что Шань почти слышит, как трещат ребра под его пальцами.
Но Тянь не жалуется. Тянь дает держаться за себя – и сам держит, ведет пальцами по лопаткам, настойчивое касание, вверх-вниз – я здесь, здесь, – и в движениях его чувствуется что-то беспокойное, настороженное – и до щемления под ребрами ласковое.
В глазах начинает подозрительно жечь, и Шань жмурится так крепко, что темнота под веками начинает зло скалиться бликами.
Он не сломается.
Он не сломается, блядь.
Он же не слабак какой-то.
Он не…
– Что случилось, Солнце? – спрашивает Тянь тихо-тихо, потому что, конечно же, он понял, конечно же, он заметил, и голос его – спокойный, ровный, настолько отточено выверенный, спаянный по линейке горизонта, что тревога в нем чуется подреберным пространством.
Улыбки, которой сияло лицо Тяня считанные минуты назад, в этом голосе нет.
Больше – нет.
Ком бумаги в кармане Шаня вдруг начинает ощущаться таким бесконечным тяжелым грузом, что черт знает, как его не придавливает этим грузом к земле, как он силой этого груза не проваливается под землю, в гребаную преисподнюю.
Возможно, вся суть в том, что он в преисподней уже.
– Просто устал до пиздеца, – вырывается из Шаня вместо того, что он должен сказать – знает, что должен, знает, чтоб его. Но блядь.
Блядь.
И, чисто технически, это даже не ложь. Действительно ведь устал.
Мертвецки – ха – устал.
Когда Тянь отстраняется от него, когда поднимает взгляд, когда без слов заставляет, требует, просит смотреть на себя – серебро в его глазах мешается со сталью, прячущей за собой звезды; Шань видит – не поверил. Не то чтобы он всерьез рассчитывал.
Но Тянь не допытывается – пока что.
Тянь не уходит – никогда.
Тянь держит его – всегда.
Тянь – тепло.
…и холод отступает.
Когда Шань зарывается лицом ему в шею и дышит-дышит-дышит, он на секунду может представить себе, что его мир в таком же порядке, как и гребаный мир вокруг.
***
Сутки назад у Шаня была вечность.
Теперь у Шаня – ничто.
***
Проходит день.
А потом – еще один.
И следом очередной.
С каждым из этих дней, с каждым часом, с каждой долбаной секундой Тянь смотрит все настороженнее, пристальнее. В его глазах серость сгущается предгрозовыми тучами, а сталь заостряется, принимаясь препарировать Шаня щерящимися зубьями.