Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Никитин писал некрологи. Он у меня вообще человек боязливой и прекроткой. Один неудачник, Фофанов Костик, устал ждать признания, как старая Антиклея устала ждать Одиссея, начал пить по-чёрному и рехнулся. Но я – нет. Я готов был пожевать хлеб и не спешил топиться. Блаженный миг моего собственного полоумия я берёг на конец жизни.

Я не искал тузов, чтобы прятать в рукаве, ибо я не шулер, а игрок. Жизнь такова, как описана в «Одиссее»: ты не можешь стать царём, пока море не вынесет тебя на пустой берег голеньким и облепленным всякой дрянью. Вот и в Петербург меня вынесло вполне голеньким и облепленным. Приняв удары, я хотел накликать дары. Я находился в правильной позиции и был готов обретать взамен утраченного.

Если бы искусство отвергло меня, то я бы… не знаю, стал бы мальчиком на побегушках. Никем бы не стал. Стал лавочником. Так стоит ли ломать голову?..

Когда я прикасался к словам, они превращались в алмазы, в звёзды, в солёный ветер. Когда я окрывал рот, то видел, что люди закрывали свои и слушали. Я назвал нас «Астарте», а каждую свою элегию – эпитафией любви. Помню первый вечер моей «славы»: карточек со мной, стоящим подле человеческого остова, распродали больше, чем наших сборников, а мне нечем было ужинать.

Господи, вот иезуит! Никитин своими шуточками доведёт Танюшу-поповскую дочку до того, что она выпрыгнет из экипажа ещё раньше, чем мы доедем. Что только барышни находят в этом семипудовом телёнке? Вот и эта: смотрит Никитину в рот и по ложке глотает все его пошлости. Да что там она – я и сам не могу удержаться, чтобы не прыснуть с каждой его выходки: сей увидавши фильдекос, я загудел, как паровоз! Что, Никитин, что? Ты белены объелся? Придержи свои лапищи, турок! Бога ради!.. [фильдекос – материал для изготовления дамских чулок]

Вторая девушка сидит совсем тихо, только её колени то и дело трогают мои на кочках. Она не умеет держать папиросу и вот-вот сломает её пополам – я протягиваю руку и пытаюсь исправить её птичью хватку. Она разрешает мне касаться её ручки. У неё руки, которые хорошо выходят на портретах: как их ни сложишь – получается форма. Женщины любят держать в таких руках тонкие мундштуки, позируя часами напролёт, даже когда вокруг на расстоянии пятисот метров нет ни одного художника.

Она сама подошла ко мне и заговорила о моих стихах, и она-де боялась идти одна по проспекту, и ручки у неё-де замёрзли в муфте. Мой простяк Никитин сразу загудел, как труба. Барышни уже не гимназистки, но ещё и не кокетки. Вот уж bébés [фр. малютки], как сказал Никитин. Видно, что любят поэзию и теперь будут искренне шарахаться при слове «шандальеры».

Там, на улице, bébé-Ляля хотела поехать со мной, а теперь вот молча смотрит на меня, как на полотно Рембрандта. Она продолжает сидеть так, что наши колени соприкасаются каждую минуту. Глаза у ней горят как в горячке, и личико постепенно становится пунцовым. Ноябрьский ветер покусал её детские щёчки. Я припоминаю, что видел её раз на одном вечере летом или весной. Почему вы больше не ходите на наши вечера, говорю я, чтобы что-то сказать и услышать её голос. Так она служила у старика Маркса… Теперь ясно, почему мы виделись: приглашать маленьких издательских барышень на поэтические кутежи – это добрая традиция.

Её рука – это ручка фарфоровой куклы, только вместо бутоньерки у ней папироска. Вот уж fleur du mal [фр. цветок зла]! Стоило бы издать такую открытку. Становится душно, от непривычки лицо барышни идёт пятнами, и я приоткрываю окошко. Я ещё раз трогаю её ручку – уж не пытаюсь ли оживить фарфоровую куколку рукопожатием? Как у Пушкина, только – фарфоровая гостья… Что это? Её точно током ударило – папироска летит в окно. В чём дело, bébé-Ляля? Так-с, значит, наша куколка ожила.

Она оглядывается, как спросонья: Илья Ефимыч, Илья Ефимыч… Я уж 30 лет и 3 года Илья Ефимыч, даже дольше. А ты думала, я Сальтеадор-разбойник, похититель барышень? Я хоть и пьян, но из хороших дворян. Господи, она и правда гимназистка…

Никитин, говорю я, девица начинает шуметь, поворачиваем оглобли, я сейчас скажу возчику. Моему Никитину не нужно повторять дважды. Всё-таки хорошо, что она уже не служит у старого Маркса: не хватало ещё историй с вопящими барышнями и их отцами. Какое-то впадение в детство, ей-богу.

Девица сдерживается, но я вижу, что её так и подмывает открыть рот: крику быть, как сказал бы царь Пётр. Спасибо только Никитину, чьих лапищ не сумела бы избегнуть даже сарептская вдова: он как ни в чём не бывало продолжает трубить вовсю, вот уж тундряной олень! На него давно пора навесить Екатерининский крест за умение утихомиривать девиц. Ему всё нипочём.

[сарептская вдова – библейский образ крайне благочестивой женщины]

Мы подъезжаем к месту обретания барышень – bébé-Ляля смотрит на меня, как астматик на кокаиновые капли. Да, милая барышня, это ваш дом. А вы что ожидали – пещеру Сальтеадора-разбойника? Я высаживаю её, как самую настоящую куклу. Никитин клянётся, что эта встреча наполнила его доселе пожухлое существование натуральным пленительным счастьем. Она так и остаётся стоять на ветру – выброшенная привередливой хозяйкой кукла, не умеющая сама разогнуть свои фарфоровые ручки и ножки.

Уже через час мы с Никитиным и парой лучших ребят Петербурга, с которыми через неделю поедем выступать в Ригу и Варшаву, пьём шампанское в «Медведе» [модный ресторан в дореволюционном Петербурге], и сидящая на коленях Никитина coquette замечательно умеет сама разгибать свои ручки, если нужно закурить папиросу.

Я зачем-то смеюсь своим и чужим шуткам так, точно месяц жил на необитаемом острове. Мерзкий разговор с редакцией, с издательством и с моим батюшкой – всё после. Шустовский коньяк, свежая буженина, гавенеровские сигары – вместо этого мы пьём французское шампанское и закусываем поцелуями живых, а не кукольных губ.

Позже в ватерклозете горит лампа с красным абажуром. Я опускаю глаза: мои руки, белая чаша – всё красным-красно. Мне становится страшно, и из глаз бегут слёзы.

Вернувшись, я развлекаю себя мыслью, что пушкинский Каменный гость утянул своего неловкого оскорбителя в преисподнюю, а сегодняшней Фарфоровой гостье, чтобы вернуться и утянуть меня, потребуется порядком попыхтеть, дабы разогнуть свои фарфоровые ножки… Зала кружится вокруг меня, и я слышу щебет Никитинского голоса. Право, вот медведь!

***

Фарфоровая девица

Не успеет час рассветный минуть —

Обратились твои губы в глину.

Уж устам не пыхать жаркой кровью,

И навек застыл оскал фарфорный.

О, не будьте бледно-хрупки, перси!

Об пол вриз, моя соловушка, не бейся!

Но перстам не удержать пожатье,

И, фарфорные, они лежат на платье…

Не вздымаются, зажаты в лифе, перси,

И, фарфорное, в груди умолкло сердце.

Глазки не узнают меня боле,

Ручки разогнуться уж не вольны,

И всей страсти и огню моей десницы

Не согреть фарфоровой девицы.

***

Кукла в брючной паре

Вторая встреча выпала на последний день лета следующего года.

В августе Ляля Гавриловна сначала прочитала о смерти Левитана, а через несколько дней узнала, что умер старший брат поэтессы Соловьёвой, Allegro, которую она видела на том незабвенном вечере. Говорили, что он был мудрецом и заживо утопил себя в живице. Наконец, в последнюю неделю лета скончался Ницше.

[живица, терпентин – смолы, выделяющиеся из разрезов на хвойных деревьях и дающие при перегонке скипидар]

Ляля жила с Танюшей, давала несколько уроков и работала у Мони Гутновича. Но иногда ей хотелось, чтобы городовые всё-таки выследили Гутновича и пришли к нему с обыском, и тогда бы она радостно крикнула им: да, я знаю Гутновича!

8
{"b":"776918","o":1}