Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, грешных!..
Она так и засыпает, стоя на коленях, со вскинутыми руками, с головой, упавшей ему на запачканный жилет.
… Утром Ляля Гавриловна услышала голоса и смех, кто-то толкнул её, рядом протарахтели шаги, диван качнулся под ней. Ей казалось, что она заснула в красном углу, потому что она стояла на коленях. А потом Ляля резко вспомнила и вскочила.
Никого, диван пуст. Но рядом остались зеленоватые пятна его тошноты, и она знала, что всё было. Она огляделась: перед дверями топали, с улицы покрикивали. Секретер побеждённым врагом стоял, залитый солнцем. Она встала, вышла в коридор.
– «Барышня-с, вы из издательских? Там на извозчике одно место остаётся, идите скорей-с, развозят».
Через 10 минут она уже слушала цоканье копыт, стараясь держать спину прямо.
Слепого и глухого выдали его слепота и глухота, – думала она, чувствуя какую-то изгаженность в душе и в нечищеном рту, – он аплодировал невпопад. Если его и вышвырнули, то лишь затем, чтобы от ненужного усердья он не отбил сам себе рук.
***
Не все свечи догорели до подсвечников
А дальше ничего не изменилось и одновременно сильно поменялось. Ляля Гавриловна приходила на службу, выполняла работу: переписывала тексты с правками; помогала наборщику собрать макет, если требовался подручный; бегала за чернилами или разносила записки по адресам, если не хватало мальчиков, или бегала в «Артистическое заведение» за образцами литографий, если оттуда запаздывали и макет «горел».
Но она чувствовала в воздухе слабые разряды молний, когда M-lle Анетта проходила мимо неё или шепталась с другими девушками, когда мальчики передавали ей ответы и когда поэт Никитин, друг Развалова (как говорили, ещё с гимназии), посмотрел на неё, выходя от редактора.
Ляле Гавриловне казалось, что она видит их всех через завесу воды, что их голоса не могут дойти до её ушей, что их жесты смазанны. Та лёгкость, с какой все эти люди общались друг с другом, была для неё непостижима. Если бы она могла достать из кармана нужное выражение лица, понятное им, и носить его, как рождественскую маску, или найти, как находят на мостовой монетки, нужные модуляции голоса, то она бы преодолела завесу и вышла к ним, и спросила бы их, и ответила бы на их вопросы.
Но, видимо, в их и её радио барахлил детектор, и полезный сигнал не доходил, терялся в помехах завесы. У них не было такого фильтра, чтобы различать её волны, а у неё – их. Увы, на обоих концах или стояла тишина, или гудели шумы.
Её детектор всё же пропустил кое-что, когда Никитин, прислонившись к столу, который делили M-lles Аннетта и Lis-Lis, или Лилия Ивановна, младшая из барышень, со смехом превозносил власть юных переписчиц над его бедным сердцем. Воистину он пишет все свои безделицы, лишь чтобы урывать один, один лишь взгляд на барышень, цветущих в садах Г-на Маркса. Если бы не они, ноги его бы не было ни в этом издательстве и ни в каком другом, и даже Развалов его не заставил бы. А что до Развалова, так его Нивские барышни своей красотой подчистую сбивают с ног – натурально, с прошлой вечеринки (тут Никитин подмигнул) того пришлось практически заносить в сани.
Произнося эти слова, Никитин посмотрел на Лялю Гавриловну. И M-lles Аннетта и Lis-Lis тоже повернули головы и посмотрели на неё презрительно, как перелётные гуси на домашнего гуся-подхалима. И тут Никитин со смехом провозгласил мольбу небесам, покровителям несчастных влюблённых, что барышням стоило бы брать пример с тех, кто щедр и расточает свой нектар, коим от души наделила их природа, на бедных трудолюбивых пчёлок-поэтов, кружащих вокруг и изнемогающих от любви.
И M-lle Анетта произнесла с достоинством, как подлинная императрица, что есть щедрые цветы, не закрывающие свои головки все ночи напролёт, а есть такие, какие раскрываются раз в год, и вот их-то нектар получают лишь самые редкие, самые удачливые пчёлки. И Никитин приложился к её ручке и поклялся самыми страшными клятвами, что сей нектар наверняка дарит бессмертие любому испившему и что он сам с детства только и мечтал, что о бессмертии.
А потом раздались шумы, и Ляля Гавриловна почувствовала, что улетает обратно за свою завесу. Если бы она даже крикнула оттуда, её бы не услышали. Но она и не думала кричать. Как упрямый и несообразительный ребёнок, подумалось ей, она молча, наморщив упрямый лобик, принимала наказание за шалость, которой не совершала. И вот другие, более удачливые детки, проносились мимо неё, играя и уже забыв, что сами и нашалили, и прицеливали в неё обидные тычки, и норовили побольнее ущипнуть её, ни на секунду не отрываясь от собственного беззаботного веселья.
Почему она не могла с непосредственным лицом встряхнуться и присоединиться к ним? Тоже нестись в пылу игры, всё на свете позабыв и заставляя их смеяться над своими проказами. Никого не удивила бы хохочущая резвунья, никто не посмел бы выгнать её из круга шалунов, никто не заподозрил бы в ней самозванку.
Никто, кроме неё самой.
Увы, Ляля Гавриловна не знала того языка, на котором могла бы объясниться с издательскими. Да и что объяснять? Она смутно представляла, в чём её мнимая вина. Она знала, что ничем не скомпрометировала себя. Да и как, как, Господи, помилуй! – как скомпрометировать себя на вечере, где рекой лилось зелёное шампанское и хохочущие свободные поэты вызывали Мефистофеля?
Однако почему-то она ощущала себя тем пресловутым несообразительным дитятей, который умудрился сохранить носочки и платьице чистенькими в конце дня и которого прочие замаранные шалуны презрительно ненавидят за подленькую чистоплотность, норовя запачкать ему платьице собственными чумазыми ручками.
Но почему сам Развалов ничего не сказал ей? Она не спала ночами, пытаясь отыскать ответ на этот вопрос. Она знала, что спустя неделю он заходил в издательство, когда её не было на месте. Мучительное волнение охватило её, когда она подумала, что дышит тем же воздухом, каким дышал он какой-то час назад.
Его стихи печатались не каждую неделю, так как журнал стремился удовлетворять самые общие вкусы, и она имела у себя все его номера и часто перечитывала его строки. Сборники Развалова она приобрела все, а «Блики и тени» стал для неё чем-то вроде молитвенника.
Ляля не могла дождаться утра, чтобы вскочить и бежать на работу – где, возможно, она увидит его. Часто она прибегала раньше времени, при каждом вошедшем вскидывала голову, как собака у ворот. Она еле могла усидеть на стуле, жадно прислушивалась к разговорам, пытаясь услышать его имя. Ей иногда не верилось, что он, он живёт в этом же городе, ходит по этим же улицам, видит те же здания и реки, заходит в то же издательство у Обводного. [имеется в виду издательство А.Ф. Маркса, где издавался журнал «Нива», недалеко от набережной Обводного канала в Петербурге]
В такие минуты она словно переставала верить в него, и тогда её сознание бывало угнетено и мрачная пелена окутывала его, как будто плотный туман пожирал Невскую набережную. Обычно так бывало вечерами после рабочего дня, когда он опять не приходил, и она долго шла пешком на чужих ногах, смотрела вокруг чужими глазами, с удивлением слышала в себе новые, чужие мысли.
После этого, придя домой, она должна была поскорее добежать до постели и открыть «Блики и тени», чтобы убедиться в его существовании. Утром, на рассвете, она просыпалась с новой надеждой, как будто новая свеча загоралась взамен погасшей. Воистину той ночью на квартирах Раптенбаума не все свечи догорели до подсвечников – одна, напротив, всё же подхватила пламя языческих солнц от алтаря поэтов.
***
Забудь – мы будем лёгкими, как воздух,
Сам ветер будет саблей в наших ножнах.
Забудь – дай сердцу в пепел раскрошиться,