Я выкарабкался несмотря на то, что вконец сдался на милость этой неизвестной болезни, которая такого мне задала, что можно быть уверенным: подобное не повторяется. Никогда еще я не подходил к забвению столь близко, и, как это водится у людей, впечатления все-таки сгладились. Клятвы больного, данные Господу, позабылись. Урок, какой я получил, так и не был усвоен. В сущности, мне не к чему было возвращаться. Я снова был готов оставить всё и даже Фэй мне не было жаль. Мне не удалось ничего добиться, я жил, мечась от одной мечты к другой, и жил тихой и паршивой жизнью: любил не тех женщин, выбрал делом жизни то, в чем никогда не хотел преуспеть, даже чудесное исцеление свое обесценил. Страдания мои не были вызваны, вопреки их кажущейся значительности, ничем великим. И когда пришла хворь, мне не суждено было стать мучеником. Обычный человек заболел и не умер, чего тут еще распаляться. «Эти качели с настроением – от болезни. – говорила Фэй, – все возвратится в круги своя». Круги – это геометрические синонимы страданий.
В придачу к этому вернулась зубная боль. Я полоскал рот, глотал обезболивающие целыми пузырьками, но толку становилось все меньше. Боль выжидала и возвращалась в разорительных набегах, а вскорости и вовсе устоялась, и ничем её было не изгнать. От безнадеги я стучал костяшками пальцев по деснам, пытаясь выбить из них боль. Господь проклял меня. За что же? Несколько гнусных поступков в грубом возрасте, когда я, не помня и не зная себя, пробовал новое, и теперь это черным крестом маячило где-то в подкорке головы.
Не тот крест Он на меня, как и на всякую посредственность, взвалил. С чего это Ему вздумалось вырвать мою душу из небытия и засунуть в эту дыру, и, едва освободив её, снова вернуть сюда, да еще и надломив её пуще прежнего? Сколько себя ни помню – всюду и всегда меня бросает из огня да в полымя. Вечная борьба с необходимостью существовать извела мне нервы. Раньше я соединял ладони в молитве, теперь же грозил небесам кулаком. Какие еще неисповедимые пути! Жизнь – это дерьмо. Дерьмо, дерьмо, дерьмо!
Я с трудом перемещал тело в пространстве. Пожухший от болезни, исхудал, и упрямо не набирал былого веса. Пугала в полях – и те казались упитаннее. Больших усилий мне стоило симулировать и душевное здоровье на службе. Солнце немилосердно, оно оставляет меня раз за разом. С закатом я лишался рассудка и лежал нервно взвинченный своими обнаженными и болезненными чувствами. Я перестал любить ночь. Если бы солнце никуда не уходило! При солнечном свете мне не так страшно. Но, стоит ему скрыться, и я слышу голоса, которых нет, и трусливо вздрагиваю от хлопов дверей.
Фэй желала знать, что со мной творится, ведь время всему налаживаться уже наступило. Но я не хотел делиться с ней болезнетворными мыслями, потому как искренне верил, что они заразны. Я был один. Она говорит, я совсем разошелся. Она чувствует себя беспомощной, неполезной, виновной в моем состоянии. Возможно, она повинна в этом, но я говорю иначе.
В столь темную ночь души нужно бы обращаться к воспоминаниям о перенесенных тягостях, за которыми непременно следовали хорошие деньки, а они, честное слово, случались. Но я никак не мог оживить в памяти ничего невыносимого, а уж тем более – сколько-нибудь значимо хорошего после. Вся моя жизнь оказалась бесформенной, безобразной и неживой, полной полумер, несделанных решений, несовершенных ошибок.
Мать говорила, самоубийцам – прямая дорожка в ад. Не успела она объяснить мне, чего ради не стоит с собой кончить, как кончилась сама, однако ей хватило времени вселить в меня глубокий страх перед возможной правдивостью её слов. Именно её суеверия оставались последним нерушимым барьером между мной и навсегда настежь распахнутым выходом из жизни, от которого тянуло холодом. Но из всей этой ситуации определенно точно был и другой выход, ведь иначе откуда взялся этот экзистенциальный сквозняк?
***
Прошло слишком много времени. Зима отступала, и я надеялся, что с приходом весны оттаю и я. Весна – это пора разрушений, если так пораскинуть. Я мог бы восстать из-под груды истоптанного, залитого грязью дорог снега – промозглый, тянущийся к новому светилу. Я никогда не умел поддерживать себя в высоком полете сколько-нибудь долго, и всегда лишь только падал и падал, пока не разбивался вдребезги и не собирал себя по осколкам или не отскакивал ото дна. Кому-то с этим везло больше, им не приходилось себя доводить до ручки. Что меня в себе неустанно ярило: эта присущая мне цикличность настроений и мыслей, их сопровождающих. Я, правду говоря, прекратил развиваться еще давным-давно, а то, что могло казаться метаморфозой, было суть лишь перетасовкой одного и того же содержимого.
Фэй была так добра ко мне эти дни, что я воспринимал её участие не иначе как наказание. В ней с надеждой ютилась снисходительность, скидка на то, что в скором времени я приду в себя, и мои потуги дадут свои плоды. Не дождавшись улучшений, она решила, что всё дело в неотступной зубной боли.
– Надо навестить врача, – сказала она. Я ничего ей не ответил. Не люблю зубных, но еще больше не люблю тратиться на здоровье.
– Ты – больной. Я записываю тебя к врачу, с меня хватит. Никогда меня не слушаешься, – сказала она. Я попросил оставить меня в покое. Она позвонила по какому-то номеру и затараторила:
– Здравствуйте!.. Да, я бы хотела записать… Не себя. Моего супруга мучают зубные боли… Хорошо… Конечно… Спасибо, он обязательно придет. Ха-ха, да я его сама приволоку, уж вы не волнуйтесь!
Завтра пойдешь к зубному, говорит. Я спросил, зачем она назвала меня супругом. Она ответила, что «парень» звучит несолидно, а «партнер» – странно. Я говорю ей, чтобы так меня более не называла. Она сказала, что обидится. Я сказал: «сколько влезет». Она твердо решила обидеться, как только я вылечусь. Нащупал пузырек с капсулами обезболивающего и высыпал несколько в рот. Я мальчишка, я глупый мальчишка. Фэй сказала, эта дрянь разъест мне желудок. Затем обняла.
– Прости, – сказал я. – Зови меня как хочешь.
В уши мне шепчет мать свои молитвы. Приложив ладонь к моей щеке, она молит милостивого Бога продлить мои телесные страдания, если это убережет меня от душевных. Где же ты теперь, мама? Ты оставила меня одного. «Я попросту переселяюсь к Богу» – сказала ты, и я помню, какую боль мне удалось от тебя утаить. И от себя. Ты бежала не к Богу, а от меня. Всю свою жизнь. К разным мужчинам. От меня.
Поутру мрак развеялся. Ночью он обязательно сгустится снова, но это уже проблема меня вечернего. Отчего-то я ощутил приближение волнующих событий в скором будущем. Вот что я имею в виду, когда говорю об отскакивании ото дна. Фэй растолкала, вытащила из постели. Зубы распирали десны, а потому позавтракал я последними тремя капсулами обезболивающего в пузырьке.
Я боялся зубных врачей с самого детства. Чуть было не развернулся и ушел на входе. Эффект от обезболивающего ослабевал, и боль предчувствовалась, виднелась и слышалась издалека, словно поезд, приближающийся в туманный день. А я лежал связанный на рельсах. Еще совсем немного, и она снова меня переедет.
Необходимость терпеть её до конца жизни не прельщала меня ничуть, даже если бы этот конец наступил тем же вечером, и я решился войти. Боль боли рознь. Хоть променять одну на другую. Все это время на меня дружелюбно глядели женщины за столиком регистрации. Одна из них была относительно молодой и высокой, с крупными плечами и красивым загаром на недурных ногах. А на каблуках и вовсе блеск. Мне велели натянуть на обувь бахилы, чтобы не замарать скверной наружного мира полы этой закрытого, существующего вне времени и пространства, места, где боль всегда найдет себе приют. Потом я ждал и ждал. Меня заставили долго сидеть на диване, чтобы боль вернулась и помучила меня напоследок, дабы я с ней попрощался и был благодарен врачам за избавление. По телеку шла программа, где хиповатый ведущий говорил о чем-то несущественном, и все в очереди украдкой поглядывали на это зрелище. Почему-то я тоже не мог позволить себе смотреть ящик открыто и храбро, разве что только исподволь и снисходительно прищурившись. Взрослым стыдно признать скуку.