Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Интересная взаимосвязь. Еще Карл Линней и Жан-Батист Ламарк много спорили по поводу природы сего феномена. Первый во главу угла ставил идейную составляющую, а второй отдавал первенство психологическим особенностям насекомых, точнее их легковерию и тяге к прекрасному.

— Простите, Тригг, я не очень разбираюсь в энтомологии.

Я лишь констатирую факт: как только речь заходит о каких-нибудь человеческих пакостях, так сразу образованнейшие люди начинают искать себе оправдания в этом самом термине.

И наоборот — стоит начать обсуждать сей «пр-гре», так сразу и пакость тут как тут. Сразу все в гости — и вши, и блохи, и тараканы. А ведь в запущенном состоянии дело может дойти и до нарушения воинской дисциплины.

В нашем корпусе такого, конечно, не бывало, но я слышал, что недавно у англичан в Индии дело даже дошло до эпидемии дизентерии. Они это слово выдумали, вот и пожинают плоды. Слава богу, что в русском языке нет ничего подобного, а то замаялись бы по докторам ходить… Так что, если говорить о запретах, я бы этот «пр-гре» запретил бы в первую очередь.

— Согласен с вами. Слово определенно лукавое и двусмысленное. И не только его надо бы запретить…

Тем не менее, первая реакция на любой запрет вызывает чувство раздражения. Особенно если речь идет о каком-либо новом запрете. Как это так? Вчера было можно, а сегодня уже нельзя.

Чем сложнее становится общество, тем больше становится этих запретов: религиозные догмы, гражданские кодексы, военные уставы и даже правила пользования ножом и вилкой на званом обеде.

— А в чем вы видите тождественность этих понятий — я про свободу и запреты?

— На первый взгляд кажется, что они противоположны. Однако если убрать запреты — свобода даже и не родится на свет. Никто о ней и не узнает никогда. Просто потому, что не будет точки отсчета.

Появление понятия «табу» является сигналом к пробуждению всех мыслительных процессов.

— Это точно. Во время дрейфа «Неустрашимого» по Меконгу мы как-то наткнулись на племя черных каннибалов племени мосога. Они спали прямо на земле, ели друг друга, гадили в реку и портили аппетит всей нашей экспедиции. Помнится, поручик Леопольдов потребовал от туземного вождя соблюдать гигиенические нормы и ввести запрет на все эти непотребства.

В качестве закрепляющего аргумента ему пришлось шарахнуть по персональной помойной куче вождя пару залпов из кормовых мортир. Его Величество Пармандекай Второй тут же издал указ о запрете всех безобразий. С тех пор жизнь дикарей кардинально переменилась — они научились читать, писать и беседовать на отвлеченные темы.

— Очень яркая иллюстрация, барон. Серьезный и аргументированный запрет привел к новому витку развития цивилизации в долине Меконга.

Насколько мне известно, европейские исследователи Индокитая, которые сплавлялись по этой реке через несколько лет после вас, отмечали необычайную чистоплотность аборигенов тех мест, а также их глубокое уважение к тяжелой артиллерии.

Всем лингвистам-востоковедам известно, что слова: «Мортира, мортира!» — это самое восторженное женское восклицание во всей дельте Меконга. Обозначает оно предельную степень восхищения культурным собеседником и преклонения перед его ученостью.

— Я и не подозревал, что кормовые мортиры моего «Неустрашимого» внесут столь весомый вклад в словарный запас индокитайских каннибалов. А что это за европейские исследователи и лингвисты?

— Вы наверняка знакомы с ними — Александр Гумбольдт, Чарльз Дарвин и Давид Ливингстон.

— С Гумбольдтом я, кажется, пересекался в прихожей у старины Лейбница. Правда, там было довольно темно и я мог его легко перепутать с Дарвином, а может, и с Ливингстоном.

Как я понял, они тоже разглядели великую взаимосвязь запретов и свободы?

— Да, правда, каждый из них пришел к пониманию этого только после серии продолжительных путешествий, что не говорит об остроте их ума.

Зачем ездить за истиной куда-то далеко, если она всегда лежит на расстоянии вытянутой руки?

Достаточно только остановиться, сделать глубокий вдох и всерьез подумать о своем месте во Вселенной.

— Это точно. Какой-то древний грек, кажется, говорил — в путешествиях по городам и странам нет никакого смысла, если ты таскаешь на подошвах своих сапог одного и того же зануду.

— Похоже на Сократа. Это в его духе.

Я вот путешествую уже несколько тысяч лет и все эти годы лишь убеждаюсь в благости запретов для всех разумных созданий.

В музыке и в живописи эти запреты называют канонами. В жизни государства — законами.

В военном деле — уставами и так далее.

Запреты невозможно отменить, разве что только поменять на какой-то другой, новый запрет.

Я ведь, кажется, уже говорил вам, что являюсь дипломированным магистром естествознания?

— Кажется, да.

— Тогда поверьте мне на слово. В случае массовой замены одних табу на другие из окрестных болот всегда выползает вонюче-ядовитый туман.

И, хотя потом отдельным героям-подвижникам удается на время загнать его обратно под землю, он не исчезает навсегда — сидит в нижних слоях земной мантии и ждет следующей отмены табу на поверхности земной коры. Вижу это все от столетия к столетию. От континента к континенту.

Поверьте, профессия тысячелетнего туриста самая неблагодарная на свете.

От угрюмого однообразия голова постоянно кружится — что восьмой век, что восемнадцатый, что персы с греками, что инки с ацтеками…

— А кто, на ваш взгляд, может одним махом отменить множество запретов? Государь император?

— Нет, конечно. Это всегда делает толпа. Под толпой я понимаю любое собрание, нерегулируемое культурной традицией или воинской дисциплиной.

Если взять каждого отдельного участника любого протестного марша, то, вероятнее всего, он окажется разумным и добропорядочным обывателем.

А вот тут и появляется явный математический парадокс: у каждого надувающего щеки активиста на митинге «За все хорошее, против всего плохого» в голове наверняка имеется минимальный интеллектуальный набор из двух-трех мыслей весом в четверть аптекарской унции.

Следуя простой логике, можно предположить, что если собрать в одном месте пару сотен счастливых обладателей этого набора, то общее количество мыслей должно увеличиться, соответственно, в пару сотен раз, а их общий вес должен возрасти до десятков фунтов.

Но… исторический и научный опыт говорят о совершенно другом процессе. Коллективная мысль любой толпы всегда и неумолимо съеживается до одного аптекарского грана — причем одного на всех собравшихся. Вероятно, дальнейшее уменьшение практически невозможно.

Один аптекарский гран — это постоянная величина количества разума на любом массовом собрании, вне зависимости от его целей и уровня развития отдельных участников.

Она неизменна так же, как в физике величина ускорения свободного падения, в математике — константа Пи, а в биологии — число ног у сороконожки.

Когда-то в университете я проводил студенческое исследование над лабораторными баранами.

Каждый из них в отдельности прекрасно знал таблицу умножения и правило деления дробей. Собранные же вместе на центральной площади, они совместными усилиями уже с трудом вспоминали, что дважды два равно четырем.

В голове у каждого барана всегда остается только одна-единственная мысль — спрессовано-примитивная и агрессивно-декларативная.

Весом ровно в один аптекарский гран, которого и хватает только для того, чтобы всем вместе что-нибудь грозно прокричать и до краев наполниться иллюзорным смыслом.

— Вы сообщили мне столько интересного, что я не могу не предложить тост за храбрецов, усмирявших целые стада этих баранов, то есть я имел в виду, конечно, не слишком добрых обывателей… Давайте выпьем за князя Барятинского, князя Суворова-Рымникского и графа Милорадовича! Не чокаясь! Земля им пухом…

— Давайте…

— А теперь, сразу и не прерываясь, поднимем бокалы за здоровье шефа наших честных жандармов — Его Превосходительство Александра Христофорыча Бенкендорфа. Сегодня у него день ангела. Я уже послал ему на Фонтанку дюжину бутылок «Фельдъегерской». Прекрасный человек и верный рыцарь Империи.

15
{"b":"773768","o":1}