Пили все и мне наливали. Было тепло и уютно.
Справляли и дни рождения, и Новый Год, и другие праздники. Во главе стола восседала начальница и дирижировала ходом трапезы. Как ни странно, хотя и наблюдался некоторый диктат, это сплачивало. У неё был размах своевольной, решительной бандерши с зычным, хрипловатым голосом.
И вот однажды, не уразумев сценарий, в припадке полупьяной влюблённости во всех, я начала читать стих Бродского.
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесённой губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат – не те там злаки,
и дорогой тоже всё гати да буераки.
Среди слушателей большинство родом из деревень, поэтому рассчитывала на понимание,
но не учла, что главный режиссёр и актёр – не я.
После наступившей тишины в бой пошла наша тяжёлая артиллерия.
Артиллерия тоже читает стихи, тоже проникновенно и возвышенно, ничуть не хуже своих подчинённых. Стихи длинные, про войну, стихи Исаковского, слышали такого?
Стук ножей и вилок почтительно прекратился.
В благоговейной тишине зазвучал главный голос.
Он разливался полнотой вод Инда и Ганга, поднимал нас к вершинам Гималаев, звенел сокровенными признаниями, разверзая перед притихшими слушателями экзистенциальные пропасти.
Словом, главный режиссёр творила чудеса. Однако в содержательной части были свои особенности.
Речь шла о молодом бойце, залёгшем с пулеметом в окопе.
Он лупил по фрицам и почему-то при этом переговаривался со своей мамой. А мамины глаза, лучась сквозь боевой дым, вдохновляли его на подвиг проникновенным голосом. Он что-то спрашивал и обещал в крике, а они ему отвечали опять же проникновенно. В дыму и грохоте носились сверкающие мамины глаза по полю боя для устрашения фрицев,– видимо, заместо боевого знамени поднимая сына в атаку.
И такая на поле боя пошла у них пьянка, что народ в почтительном молчании затаил дыхание, забыв о закусках и выпивке напрочь. Да и опасно в этот момент было шевелиться. А фрицы, разумеется, падали, как грибы в лукошко после дождя.
Мать и сын перекликались сквозь пороховой дым и пулеметную очередь ещё долго, пока её образ не начал теснить по задумке поэта другой персонаж – Родина. Так они втроём в боевом экстазе и витали над нашими тарелками с сочной ветчиной, домашним салом, свежими и солёными огурчиками и многим чего ещё. Застолья всегда были обильными.
Всё бы ничего, если бы не проникновенный голос главного режиссёра, не хуже, чем у той мамы, декламировавшей эту белиберду с таким неистовым откровением, что я начала сползать под стол.
Оказывается, смех – страшная вещь. Как в «Имени розы» он может убить, разрушить, уничтожить.
Я приближалась к катастрофе, сжав зубы и боясь оторвать от тарелки взгляд. В последний момент Исаковский вместе с нашим боевым режиссёром оставил мамины глаза и бойца в покое,– и я смогла глубоко и с облегчением вздохнуть.
На той стороне фрицы тоже, наверное, поминали свою маму, на своём языке и со своим Исаковским. Но, слава Богу, до них мы не добрались. Может, у них такой мамы и не было. Не знаю.
Кавалерийская атака на куст белых роз состоялась.
И грустная лирика Бродского в нежно-серых акварельных красках, полная горечи разлуки и глубокого социального подтекста отступила под натиском пулемётной очереди неповторимого шедевра Исаковского.
В наивной и неистовой жажде культуры, недоданной простой женщине, было столько непаханых страниц . Трудно представить, какие вершины ей покорились бы, родись она в другой среде.
Два человека по настоящему любили её – одинокая дворничиха– мать, державшая дочь в строгости, и детдомовская сирота Тамара.
– Танька, – кричала взрослой дочери мать – Ах ты, такая-разэтакая, едри твою душу.
И Танька послушно выполняла все её приказы,– грозная Танька любила и боялась мать.
Тамара часто приходила к ней, чтобы просто посидеть рядом и согреться от ласкового слова.
Мать умерла. Умерла и Тамара, не дожив и до пятидесяти, ибо детство у неё было голодным. Сердце не выдержало.
Это были единственные люди, которым ничего от неё не нужно было, кроме любви.
Сухостой большой ценой
«…ни науки, ни Бердяев, ни журнал «За рубежом» не спасут от негодяев, пьющих нехотя боржом…»
Мэр Рожков едет по московским улицам, развалившись в «мерсе», видит сухостой. Наполнившись вельможным гневом, отдает приказ своим поджопникам срочно его срубить.
Поджопники в рьяном раже отдают устно приказ главам Управ, а те – начальникам ГРЭП`ов, тоже устно.
Начальники ГРЭП`ов на собрании дворников отдают устно приказ техникам-смотрителям.
Техники-смотрители должны организовать работу по рубке деревьев-сухостоев – мол, ребята, полезайте на деревья и пилите их, – т. е. взять на себя ответственность за жизнь людей, абсолютно необученных этому непростому делу.
ЗдОрово, правда?
Кто, если что, в тюрьму сядет? – Правильно. Бесправный техник-смотритель. Ведь никаких письменных распоряжений, всё устно.
А вызвать специальную бригаду? Но на это ведь деньги надо выделить, а так просто – дешёвый рабский труд зависимых людей.
На собрании дворников, набросав сценарий возможной трагедии, я стала катализатором глухого недовольства зала. Когда же грозные рыки Змея-Горыныча со сцены не утихомирили покорных,
наступил неожиданный для всех момент истины.
Бравый кавалерист в юбке, никому не привыкшая подчиняться Лосинова вдруг осеклась. Зал униженных и отверженных притих тоже. И все услышали в напряжённой тишине невольно вырвавшееся растерянное признание: « А что мне делать? Мне самой в Управе приказали».
С собрания меня выгнали с позором, и правая рука начальницы Танька Мусина возглавила с ретивостью опасное мероприятие.
Эй вы, уроды, там наверху. Да когда же до вас, едри вашу мать, дойдет, что между вашими высочайшими приказами и их исполнением стоят живые люди?
Вот и полез дворник на дерево, не удержался, ветка под ним хрустнула, и он полетел вниз с приличной высоты. Пролетел на расстоянии десяти сантиметров от острия невысокой железной ограды палисадника. Переломал себе кисти рук, бедро, но чудом остался жив.
На следующее утро мой стол обступили мои отверженные и в глазах у них светился пережитой испуг. Как дети, просящие материнской защиты. Они и принесли мне это известие.
А Танька Мусина не сказала ни слова, будто ничего и не было.
Скандал замяли и парня тихо уволили после его излечения.
Придет время, и Сашины кисти и бедро начнут ныть в непогоду. А Рожков в Австрии будет удить рыбу в своём поместье.
В преддверии зимы наш плотник умница Тонаканян предупредил меня, что Саша – эпилептик. Тонаканян однажды схватил его в момент приступа на самом краю крыши. Сашу нельзя посылать на высоту. Приближалось время очистки крыш, а никто из администрации ГРЭП'а мне об этом не сказал.
И так повсюду – сплошная расхлябанность, беззаконие и, вообще, говно.
Возьмите Черта домой
На Грановского, ныне Романов переулок, стоит старый особняк Шереметьевых. В девяностых там размещалась какая-то геологическая контора, в которой работали очень симпатичные интеллигентные геологи. Внутри особняка всё давно разворовано, но величие лепнины, широких лестниц, высоких сводов еще напоминает о былой красоте и богатстве. В просторном кабинете начальника конторы деревянный потолок изумлял мощностью и изяществом своих перекрытий, а в комнате секретарши навсегда остывший мраморный камин завораживал сценами битв римских гладиаторов. До потолка добраться не смогли, а вот мраморные плиты камина впоследствии были также кем-то украдены – они располагались пониже, как– никак.
Парадная дверь особняка выходила в уютный сиреневый двор-сад. В июне он расцветал душистыми гроздьями, и мои дворники, убиравшие сад, иногда позволяли мне сорвать одну-две ветки сиреневого душистого счастья.