Вместо того, чтобы в их же духе и тем же тоном отбивать злые дразнилки и подтрунивания, он терялся, не находил слов, молчал, надувал губы. А это, естественно, давало повод мальчишкам принимать его безответность за слабость, и они наглели еще больше и жесточе.
Тогда же, в том школьном детстве, Женя впервые задумался об ущербности своей кроличье-страусовой сути, своей неспособности собраться в нужную минуту, сосредоточиться, быстро принять решение, не теряться перед грубостью и хамством. Всю последующую жизнь он страдал из-за этого.
Став взрослым, он стал метафорически разделять эти обиды по группам. Одни из них, – философствовал он, – улетучиваются легким эфиром, выдыхаются, бесследно исчезают. Другие, например, как йод, тоже довольно быстро испаряются, но оставляют после себя пятно, хотя не такое уж большое и через пять-семь минут теряющее цвет.
А вот третьи похожи на чернила, они грязными кляксами чернят тебе жизнь, и пока их не отмоешь, не выведешь, отравляют мозги и сердце.
Какие из них чаще всего портят настроение, – думал Женя, – какие больше гробят уже и так поврежденные холестерином сосуды? Ответа он не знал, но опасался, что ими были те, более близкие к последней категории, то есть, чернильные. Причем, с годами ему начинало казаться, что ее насыщение менялось в худшую сторону – она все больше чернела и сгущалась.
Так, глупое ёрничание мальчишек в детстве, конечно, сильно обижало, но было куда краткосрочнее тех, что потом в зрелом возрасте стали надолго оставлять после себя неприятный осадок. То ли это был след от конфликта на службе, то ли от ссоры с женой. Или от невнимания дочек и внучек, которое в пожилые годы вгоняло усталую душу в длительную депрессию.
Глава 2. Переломилось детство пополам
Эвакувырканные
Тот военный перелом жениного детства начался с дырявого деревянного вагона-теплушки, который в противовес своему названию никаким теплым не был – сквозь плохо подогнанные друг к другу доски задувал холодный сырой ветер. Путь в эвакуацию оказался затяжным, долгим, так как вагон то отцепляли, то прицепляли к тому или иному железнодорожному составу-товарняку.
Перевозил ли он беженцев и раненных в заволжские города и села, или вез на Урал и в Сибирь оборудование какого-либо машиностроительного завода, все равно тащился он на восток медленно, нудно, с многодневными остановками.
Дольше всего они стояли на станции Кинель, где их вагон загнали в какой-то тупик. Здесь Женя впервые в жизни увидел иностранцев – плохо говоривших по-русски и непривычно одетых мужчин, которые в тогдашнюю жару носили старомодные черные костюмы, длинные пальто и широкополые шляпы. Глядя на них, мама с грустью в глазах произнесла незнакомое слово «хасиды».
С ними было несколько стройных кудрявых девушек в цветастых платьях и ярких золотистых, вишневых и черных туфлях-лодочках на высоких каблуках. Одна из них подошла к стоявшей на перроне местной тетке с мешком и скинула с себя обувь.
– Пани, хлеба можно? – спросила она нерешительно. Тетка подозрительно осмотрела протянутые ей туфли и после безуспешной попытки заменить ими свои старые стоптанные чёботы, сунула их обратно расплакавшейся девушке. Потом, отойдя несколько шагов, видно, передумала и протянула руку:
– Ладно, давай, чего уж тут. Может, моей мало́й подойдет.
Положив туфли в мешок, она долго в нем рылась. Наконец, вытащила небольшую ржаную горбушку и отдала девушке, та быстро ее схватила и побежала прочь, босая и довольная.
Позже Женя узнал, что эти первые иностранцы, которых он встретил в своей жизни, были евреи-беженцы из Польши, только что поделенной между Гитлером и Сталиным. Большая часть их потом погибла от голода и тифа на широких просторах «гостеприимного» Советского Союза, землю которого они целовали, перебираясь в 40-м году в Белосток через новую государственную границу.
Положение этих людей было ужасным – они не имели никаких прав, не попадая ни под какую социальную рубрику коммунистического режима. Их нигде не брали на работу, не давали никаких, даже «иждивенческих», карточек на питание. Им не было места нигде, вплоть до лагерей ГУЛАГа (Главное управление лагерей), где они по крайней мере имели бы пайку хлеба.
Позже, уже в эвакуации, одному из таких беженцев, скрипачу варшавского симфонического оркестра, женина мама давала кое-какую еду и одежду. Но вскоре он перестал приходить. Потом выяснилось, что, добывая пищу на помойках, он отравился крысиным ядом и умер.
Эвакуационный Куйбышев начался с громадного душного шумного и замусоренного вокзала, гудевшего тысячами звонких детских, громких женских и хриплых стариковских голосов. Люди сидели и лежали на узлах, мешках, чемоданах, рюкзаках, которые служили им кроватями, обеденными столами, стульями и даже стенами их нехитрых домов, где они проводили многие недели, а то и месяцы.
Это был целый город со своими улицами, площадями, переулками. Он жил своей особой жизнью, почти никак не связанной со всем остальным миром. Здесь знакомились, расходились, встречались, ругались, влюблялись. Здесь были свои детские сады, ясли, школы, поликлиники и больницы. Все население этого города делилось на «кувырканых» и «беженых».
Первые, эвакуированные, были в более привилегированном положении и жили под крышей вокзала, а некоторые из них, старожилы, на зависть всем остальным, даже занимали скамейки в бывшем Зале ожидания. Вторые, беженцы, в основном обитали на пыльной привокзальной площади и на перронах.
Над всем этим крикливым разноголосым и разноязычным вавилоном, как лозунг, как голос надежды, как путеводная звезда, висело непонятное, но такое желанное и призывное слово: распределение. Оно означало очень многое и звучало заклинанием, молитвой. Тот, кто получал заветную белую бумажку с этим словом, сразу поднимался на новую более высокую ступень строгой вокзальной иерархии, становился счастливым обладателем особо важных благ, ступал на порог новой неизвестной, но полной надежд жизни. Он тут же начинал торопливо складывать свои мешки и чемоданы, а вскоре совсем исчезал в том загадочном завокзальном мире, который носил гордое имя, произносимое почтительно и торжественно: ГОРОД.
Наконец, в руках жениной мамы тоже появился этот драгоценный бумажный листок с коряво написанным фиолетовыми чернилами адресом: улица Водников, дом № 22.
И вот они потащили свои узлы по булыжной мостовой, круто спускавшейся к Волге от горбатой Хлебной площади с высоким желтым облезлым элеватором. Они прошли квартал и очутились в одной из двух небольших комнат коммунальной квартиры старого двухэтажного дома, которая была предоставлена в порядке «уплотнения» жилплощади врача Гуревича, жившего там с женой и престарелой матерью. Случай ли свел те еврейские судьбы или некий божий промысел? Кто знает.
Отзынь, малышня жидятая
Для оказавшегося в куйбышевской эвакуации Жени самой большой радостью было совершенно невероятное открытие, которое он сделал через пару дней после приезда, когда вышел из двора их дома погулять. Случилось так, что на соседней улице, совсем рядом, уже целую неделю жил его добрый школьный московский друг Марик Вайнштейн.
Однажды вечером в качестве опытного старожила, он взялся показать Жене окрестности и, походив по нескольким улицам и переулкам, они вдруг оказались в большом и закоулистом дворе. В его глубине копошились какие-то ребята. Друзья подошли к ним.
Мальчишки занимались странным делом. На земле возле стены стоял деревянный ящик-клетка, из которого неслось тихое жалобное мяуканье. Крупный лобастый парень лет четырнадцати ржавым железным прутом бил через щели ящика тощую окровавленную кошку. Задние ноги у нее были перебиты, и она, перетаскивая из угла в угол свое немощное тело, старалась прижиматься к гвоздистым стенкам.