Они говорили еле слышным шепотом, не прикасаясь друг к другу.
– Когда-то, – сказал Петр Кириллович, – я учил наизусть стихи. Я выучил их тысячи… Всех времен и народов.
– Зачем?
– Чтобы попасть в другое измерение.
– И попал?
– Нет. Я почти все забыл. Но что-то осталось. Как нескончаемая песня без слов и мотива. Как говоришь ты. Твоя речь как песня. Проста и мудра. Как хайку японских поэтов.
– Что такое «хайку»?
– Вот слушай…
Мы говорим
«Белый пион»,
Не замечая красных прожилок.
На засохшей
Хризантеме
Разве что-нибудь увидишь?
Еле слышен
В воздухе
Запах осени.
Год сам собою,
Тихонько
Уходит…
Это настоящее хайку.
– Расскажи мне про хайку.
– У жителей города Камакура есть обычай. В канун Нового года каждый, кто хочет, вывешивает на станции свои стихи. В основном это хайку.
– Ты не помнишь еще?
– Помню.
– Прочти.
Как прекрасно
Ночное небо
На исходе года!
– Еще…
Новый год!
Да будет дух его
Являться в мире!
Эти хайку написаны давно великими японцами Исса и Кёси. Хочешь, я прочитаю очень древнюю хайку? Ее написал Маццо Бассё. Он жил в семнадцатом веке.
– Я полюбила хайку. Прочти.
– Он написал это перед смертью:
О, этот долгий путь,
Сгущается сумрак осенний,
И – ни души кругом.
Осени поздней пора.
Я в одиночестве думаю:
«А как живет мой сосед?»
Представляешь? Его жизненный путь заканчивается, а он думает о соседе. Это прекрасно? Правда?
Света кивнула.
Он умирал как человек. Так ведь и надо – Умереть человеком. Жить человеком Не всегда удается. Но умереть Достойно надо. Иначе страшно: Умереть не человеком.
У меня был знакомый поэт Миркин. Мне не нравилось, как он жил. Но умер он красиво. Искал в снегу замерзшую молнию, чтобы написать о ней стихи, и не заметил, как замерз. Я простил ему за это все…
– Он обидел тебя?
– Он исковеркал мою жизнь. Не нарочно, конечно. Он был стихийным явлением. Пришел и исковеркал. Как ливень грядку…
– Хайку ни о чем.
– Да. И обо всем… Как у тебя…
Она дотронулась до его лица.
– Забудь все…
На оранжевой
Электричке
Мы с тобой
Поедем.
Может, кто
Скажет:
Нет такой
Электрички.
Мы все равно
Ее дождемся.
Петр Кириллович кивнул:
– Это настоящее хайку. Подлинное. Сейчас мы пойдем на станцию и будем ждать оранжевую электричку. Да?
Твои глаза слипаются.
Ты поспи.
Я буду рядом.
– Замечательное хайку. Вечное и прекрасное, как мир: «Ты поспи, я буду рядом».
Петр Кириллович закрыл глаза. Сердце билось большими неровными ударами, и Коньшин перевернулся на правый бок, чтобы сердцу было легче работать. Он видел его. Большое, разбухшее, с дряблыми мускулами, оно билось и билось, качая и качая бесконечную кровь, захлебываясь и сбиваясь с ритма, как подбитая чайка, стремящаяся к родному морю. Или как лягушка в снегу по дороге к замерзшей речке. Однажды он видел такую лягушку. Она, видно, слишком поздно поняла, что пришла зима, и заспешила к речке, проваливаясь в пушистый снег, выкарабкиваясь, снова уходя с головой, но все-таки упорно стремясь к речке.
Хотя, наверно, и чувствовала, что река замерзла.
СЕРДЦЕ ИВАНА ИВАНОВИЧА
Петр Кириллович видел человеческое сердце. Он видел сердце Ивана Ивановича.
Это случилось два года назад. Иван Иванович позвонил ему на работу. В трубке раздался, как всегда, его бодрый, насмешливый голос:
– Привет ученым! Скоро дадите нам трактора, управляемые со спутников?
– Ты откуда? – спросил Петр Кириллович. Что-то в этом добром тоне не понравилось Коньшину.
– Стою на краю траншеи и заглядываю в нее. Сыро и холодно. Приезжай, ученый, обменяемся мыслями.
И он дал адрес.
«Траншея» оказалась кардиологической больницей. Директор совхоза встретил его сдержанно-радостно. Обнял, неловко поцеловал в щеку. От него пахло валокордином и какими-то травами, мятой, что ли…
За годы, что они не виделись, Иван Иванович сильно изменился. Черное лицо, ввалившиеся, не очень хорошо выбритые щеки («Извини, у бритвы сгорел мотор. В этой больнице даже у бритв больные сердца»), отвисшие плечи, шаткая, неуверенная походка. В полосатой больничной пижаме Иван Иванович был похож на узника немецкого концлагеря.
В палате кроме Ивана Ивановича было еще двое. Полный юноша, наверное студент, который читал какой-то толстый учебник, и старичок. Старичок лежал тихо, уставив в потолок острый желтый подбородок, и быстро-быстро моргал глазами. Поморгает, потом закроет их и не дышит, только из уголка глаза скатится маленькая, желтая на фоне кожи слеза.
Они вышли в коридор. В тусклом свете уходил, казалось, за горизонт бесконечный, блестевший бледно-голубым линолеумом проспект. Коньшину вспомнилось, что он где-то читал: именно такой коридор видится умирающим. И якобы этот коридор заполнен тенями ранее ушедших в лучший мир родственников и знакомых.
По линолеуму бесшумно, в самом деле как потусторонние духи, скользили белые халаты сестер и полосатые пижамы больных.
– Здесь где-нибудь можно уединиться? – спросил Коньшин.
– Нет, – усмехнулся директор. – Все сделано… так, чтобы… мы были на виду. Мало ли что… Пойдем… Вон там стулья.
Вдоль кремовой глухой стены стояло несколько тяжелых металлических кресел, покрытых кремовой пленкой. Такие кресла стоят в приемных большого начальства.
– Почему они тяжелые? – Коньшин попытался сдвинуть кресло с места. Это ему удалось с трудом.
– Чтобы больные не таскали по коридору. Это как-то вредно. Лишнее напряжение…. Здесь… Петечка… все продумано. Наука…
Директор впервые назвал его Петечкой. Говорить целыми фразами ему не хватало дыхания, и, чтобы скрыть это, Иван Иванович после отдельных слов усмехался, и получалось вроде бы естественно.
Они сели рядом в кремовые кресла. Коньшину все же чуть-чуть удалось развернуть налитую свинцом махину, и он видел лицо друга перед собой. Это было не так страшно, как в профиль.
– Тебе неудобно втроем, – сказал Коньшин. – Может быть, похлопотать насчет отдельной палаты? Я могу сходить к главврачу.
– Брось, – усмехнулся Иван Иванович. – Отдельная палата… не уйдет. Их знаешь кому дают? Студент вот скоро получит.
– А разве? Я думал…
– Не… старичок двужильный… Еще в империалистической… участвовал… Насквозь пробитый… У таких иммунитет к смерти… Отморгается… и дальше будет… пчельничать… Он пасечник. Может, от меда он такой… жизнеупорный. Ты мед-то ешь? Я напишу, тебе пришлют… Покровский… Донской… На доннике… Знаешь ведь…
– Сам-то что?
– Да вот все больше как-то на бутербродах…
Они помолчали.
– Студент знает?
– Знает.
– Знает и… учит?
– А что же делать? Ну да ладно. Что это мы все… как-то об этом… Ты как?