– Слушай, – сказал Петр Кириллович. – Почитай мне стихи. Как тогда… Только не Миркина. Я еще не дорос до него.
– Хорошо… – не сразу согласилась Таня. – Я прочту стихи о тебе.
– Обо мне?
– Да. Иногда… Когда я думала о тебе… мне всегда вспоминались эти строчки.
– А ты все-таки… думала?
– Не часто… но бывало… Утром… Когда ты мне снился ночью…
– Значит все-таки снился?
– Сны от нас не зависят. Слушай же. По дороге, пустынной обочиной, где лежат золотые пески, что ты бродишь такой озабоченный, умирая весь день от тоски? Вон и старость, как ведьма глазастая, притаилась за ветхой ветлой. Целый день по кустарникам шастая, наблюдает она за тобой… Крепко помнил ты старое правило – осторожно по жизни идти. Осторожная мудрость направила жизнь твою по глухому пути… Не дорогой ты шел, а обочиной, не нашел ты пути своего, осторожный, всю жизнь озабоченный, неизвестно, во имя чего!
– Крепко, – сказал Коньшин.
– Это Заболоцкий. «Неудачник».
– Я так и знал, что это про неудачника.
– Я прочитала с небольшими сокращениями.
– Понятно. А что было в сокращениях?
– Да так… про женщину.
– Про женщину нельзя пропускать. Прочти. Это интересно… Про женщину…
– Не стоит.
– Не укладывается в схему?
– Пожалуй.
– Я тебя очень прошу…
Таня отвернулась и, глядя в окно, негромко и не очень внятно стала говорить:
– Ты бы вспомнил, как в ночи прохладные жизнь твоя, загораясь в борьбе, руки девичьи, крылья холодные, положила на плечи тебе.
Таня замолчала.
– Дальше, – сказал Коньшин.
– Плохо помню.
– Вспомни.
– Милый взор, истомленно-внимательный, залил светом всю душу твою, но подумал ты трезво и тщательно и вернулся в свою колею.
– Еще. До конца.
– Поистратил ты разум недюжинный для каких-то бессмысленных дел. Образ той, что сияла жемчужиной, потускнел, побледнел, отлетел. Вот теперь и ходи и рассчитывай, сумасшедшие мысли тая, да смотри, как под тенью ракитовой усмехается старость твоя.
Таня замолчала и стала смотреть в остывшую чашку с чаем.
– Все? – спросил Коньшин.
– Все…
– Ты правильно сделала, что опустила эти строки.
– Почему? – спросила она бесцветным голосом, каким спрашивают, когда уже знают ответ.
– Потому что они – неправда. Я не потому вернулся в «свою колею», что подумал «трезво и тщательно», а потому что втолкнула туда меня ты. И… не потускнел «образ той, что сияла жемчужиной».
Таня встала, одернула платье.
– Все, это теперь не имеет никакого значения. Ничего ведь не вернешь… Копаться в прошлом – бессмысленное занятие.
– Зачем же ты тогда прочитала?
– Не знаю. Наверно, сделала глупость. Прощай.
– Прощай, – сказал Коньшин.
Он проводил ее до двери. Она подала руку. Пальцы были вялыми и холодными. Петр Кириллович задержал ладонь в своей руке.
– Ты извини, если что не так, – сказал Коньшин.
– И ты тоже.
Они посмотрели друг на друга и разом усмехнулись. Все было не так.
– Я виноват, – пробормотал Коньшин. – Прав Заболоцкий. Быстро сдался. Не боролся за тебя. Играл в благородство. А надо было на Миркина пожаловаться в партком, а тебя вожжами, как в старину…
– Ну, прощай… – она осторожно вынула свою ладонь из его рук.
– Прощай…
– Не поминай плохо.
– И ты.
Он закрыл дверь и постоял у порога, пока не смолкли на лестнице се легкие шаги. Походка осталась у нее прежней, как у той девочки, что бегала по саду их дома в Покровском.
Коньшин прошел на кухню, налил полный фужер коньяку, залпом выпил. Потом он постоял у окна, бессмысленно глядя на улицу, ожидая, пока отключится сознание. Шатаясь, дотащился до кровати и упал прямо в своем прекрасном английском костюме на скомканную постель.
Постель пахла дешевыми духами и резиновым мячом.
ХАЙКУ
На этой станции народу сходило много. Станция была прямо в лесу. С левой стороны к железнодорожным путям теснились аккуратные домики все в садах, с палисадниками, в которых желтели подсолнухи и алели георгины (как в Покровском). Справа, на крутом, песчаном склоне корабельными мачтами петровских боевых кораблей реяли сосны…
Коньшин спрыгнул на горячий асфальт (ноги обдало жаром, даже через подошвы) и подал руку Свете.
– Ой! Как здесь здорово! Дыхните.
Петр Кириллович вдохнул всей грудью, и его качнуло. Горячий сосновый воздух ударил в легкие, пробежал по венам, вспенивая кровь, и до отказа заполнил грудь, словно залил ее хмельной жидкостью, так полно, что стало больно дышать…
– Ой, Петр Кириллович! Да как же хорошо! Прямо плакать хочется!
Ветер качал верхушки огромных сосен, тень от них перекидывалась через зеленое пресмыкающееся тело электрички и мела тускло вспыхивающий искрами асфальт черными вениками. От взмахов тени на асфальте кружились желтые листья-копейки берез и осин; на постоянно солнечных местах они лежали тяжело, то и дело приникали к асфальту, а иногда приклеивались, словно бабочки, опустившиеся на блюдце с медом, и здесь прохожие безжалостно втаптывали их в горячий гудрон; в тени же скамеек, ларьков, здания станции листья парили легко и свободно и иногда даже, в самом деле вообразив себя бабочками, взвивались столбиком вверх, все выше и выше, почти до крыши электрички, казалось, еще мгновение – и они перемахнут через электричку, взмоют выше сосен на песчаном бугре и растают в бледно голубом, почти бесцветном августовском небе, но бабочки есть бабочки, а листья есть всего навсего мертвые листья, – порыв ветра иссякал, и монеты берез и осин беспорядочно, тяжело сыпались на асфальт.
Откуда же взялись эти листья? Коньшин посмотрел за электричку и увидел маленькие нарядные тельца березок и осинок, которые взбирались по косогору, цепляясь корнями и ветками за сыпучую песчаную землю Было очень похоже, что стайка испуганной детворы которая отстала от взрослых, старается догнать родителей – сосен великанов, величественно поджидавших своих неразумных детей.
Света тоже, прищурившись, смотрела на залитый солнцем косогор с уже порыжевшей травой, которая сливалась с песчаными пятнами обрыва и казалась золотистой шерстью вокруг рваных ран обрыва.
– Пойдемте к тем соснам, а, Петр Кириллович?
– Пойдемте.
Они стояли рядом, взявшись за руки, и ожидали, когда уедет электричка. Из телефона автомата вышел человек, радостно сказал.
– Слышимость прекрасная!
– Светочка, а если мы пригласим моего друга? Я позвоню. Он мигом примчится.
– Не возражаю. Друг – украшение стола.
Коньшин вошел в будку, набрал номер. Он представит, как Димка обрадуется его звонку. Сейчас, наверно, лежит на диване, читает вверх ногами газету, а мысли его далеко.
Из ванной несется гул стиральной машины, пахнет мылом и мокрым бельем. Напротив сгорбленная полосатая спина Папаши, похожего на арестанта, строчащего кассационную жалобу или что-нибудь в этом роде, а на самом деле Папаша сочиняет какую-то сверххитрую анонимку, которая должна, как разрывная пуля, свалить наповал мешающего человека.
И вдруг звонок: «Надо встретиться по очень важному делу». И вкратце, вполголоса, чтобы Рыжая Доцентша, возможно шпионски приникшая своей подозрительной головой к трубке, не разобрала ни слова, сообщить название станции и возможное их местонахождение. И через пару часов Димка уже здесь, смеется, шумит, рассказывает про Африку (А-ах, крокодилы, бегемоты!) и, преисполненный благодарности, пьет вино, поедает закуску. Да, с Димкой хорошо, не скучно, а главное – НАДЕЖНО. Петр Кириллович и сам не знал, почему это ему вдруг потребовалась надежность в этот солнечный тихий день. И что такое НАДЕЖНОСТЬ? Надежность, допустим, когда ты сдаешь экзамен, а в кармане лежит шпаргалка. Сегодня он собрался сдавать экзамен, Димка – шпаргалка?
– Алле! – послышался в трубке строгий женский голос. Такой голос обычно отбивает охоту шутить, если ты ошибся номером, или заставляет кратко излагать свои мысли, если звонишь по делу.