– Не бабочки, а моли, – поправляет Бруныч. – Невзрачные они все какие-то.
Но Бруныч не прав. К примеру, Галина с филфака. Ну… нижняя челюсть немного вперёд. Но не настолько же!.. Тем более что всё остальное на месте. И голос чудесный. Прижмётся к Дулепову плечиком и выводит – «дерева-а вы мои, дерева-а…»
Устроившись на подоконнике лестничного пролёта, мы часто поём втроём. Шествующие мимо агрономши придирчиво рассматривают Галину. В глазах их насмешливая тревога – как это однолюб Дулепов им изменяет? Единственная Людка Трусевич – пройдёт и не взглянет. Да если бы и взглянула, что толку? Ни одного стихотворения не посвятил ей поэт. Обидно!
Всё чище сливаются голоса, всё откровеннее прижимается к музыканту плечико. Ещё день-два, и я в их компании лишний. Но тут, как это обычно случается, вмешалась тёмная сила.
– Лёшечкин, – позвала она, перегнувшись через перила. – Розетка искрит. Помощь твоя нужна!
Сунув гитару мне в руки, Дулепов понёсся наверх, перепрыгивая через две (один раз мне даже показалось, что через три!) ступеньки.
– Э-э! Не споткнись! – обеспокоился я за приятеля.
Так продолжалось три дня подряд: «Лёшечкин, лампочку… Лёшечкин, шпингалет…» Кончилось тем, что Галина, соскользнув с подоконника, исчезла и больше не появилась.
Эх, дерева вы мои!
А «тёмная сила» проходит теперь и сухо кивает. И не зовёт уже больше своего верного Лёшечкина. Лампочки, тумбочки, дверцы и всё остальное у «силы» в полном порядке.
– Что она о себе возомнила! – негодует Дулепов. – А я ведь Галине уже и стихи посвятил.
– Прочти, – попросил я.
И он прочитал по памяти (чего только в этой памяти у него нет!):
– Галя – безветрие моря.
Галя – всегда тишина.
Это с греческого, я не спорю,
А по-русски, наверно, волна.
Я ловлю за улыбкою милой
Ваш открытый восторженный взгляд…
Галя, Галечка, Галя, Галина,
Нашей встрече я рад и не рад…
– И как же она отреагировала? Читал ты ей?
– Нет. В универе листок передал. В смысле, автограф. Фыркнула и вернула. А ведь почти уже клюнула. – Он уставился в пол и заворочал глазами.
– Галя, Галечка, Галя, Галина, нашей встрече я рад и не рад… – передразнил я его с завыванием на манер Ахмадулиной. – Ха-ха! Да потому что враз она просекла, что не рад ты ей! А Волковой – рад. И несёшься к ней с низкого старта!
– Жалеть-то особо не о чем! – отмахнулся Дулепов. – Ты видел, какой у неё прикус! Я, если хочешь знать, выше груди и глаза поднимать боялся!
– Да брось ты! – попытался я его урезонить. – Прикус – это такая мелочь, которую со временем просто перестаёшь замечать.
– Ага, – усомнился приятель, – особенно в старости, когда уже плохо видишь.
Решил позаниматься в читальном зале.
Не знаю, как у других, а у меня в пояснительной записке к диплому ещё и конь не валялся. По этому случаю я даже задвинул тренировку по плаванию.
Бруныч с такой постановкой вопроса не согласился:
– Дипломный проект не волк, и в лес, как ты его туда не заманивай, не убежит, – перефразировал он известную пословицу и укатил в бассейн.
Не раз уже у меня возникало предположение, что диплом его пишется как-то сам собой. Показывал же он мне на днях аккуратно напечатанные листы, и это при том, что печатной машинки в общаге нет даже у коменданта.
К походу моему в читальный зал присоединился Дулепов. Сидим. Обложились литературой. Выписываем. Корпим.
Шкет за соседним столом листает томик поэта Рождественского.
– Изменяешь родоначальникам русской поэзии, – говорю ему.
– И с кем? С поэтом-песенником! – поддерживает меня Дулепов.
– Рдасширдяю крдугозорд, – картавит, потрясая указательным пальцем Шкет. – А песенник это даже не плдохо. Блдиже к нардоду.
Библиотекарша шипит: «Тише, товарищи! Тише! Вы мешаете всем остальным работать!»
– К тому же Роберт свой парень, – не обращая на неё внимания, продолжает Шкет. – В нашем универе учился.
– Всего лишь какой-то год, – хмыкает Лёхик.
Я вспомнил лопоухое фото поэта в фойе перед актовым залом и краткую под ним запись – …принят в таком-то году… отчислен, в связи с поступлением в Литературный институт, в таком-то. И, собственно, всё.
– Не скажи, Лёха, не скажи! Не каждому, знаешь ли, памятные доски при жизни прибивают вот такущими дюбелями. – Шкет неприличный жестом показывает размер дюбеля. – Да ещё и с Куусиненом на одной стене. Да и, собственно, давно уже пора разобраться, кто такой этот Куусинен? – Скосив глаза на библиотекаршу, Шкет начинает хихикать. – Каламбур, мужики! Раз уж назвали универ его именем, то все мы получаемся «куусинята».
Я поддержал:
– Куусинята – это которые не пьющие. А пьющие – куусинюги.
Давимся хохотом.
– Тс-с-с! – негодует библиотекарша. – Как вам не стыдно?! В коридор идите смеяться.
– Хорошая мысль! – Шкет поднимается и возвращает ей книгу. – Спишите с меня, пожалуйста.
Перемещаемся в фойе к большой деревянной статуе рунопевца.
– Вот вам кандидатура более достойная, чем Куусинен. – Шкет уважительно похлопывает по деревянному кантеле. – Но так как этот северный скальд – лицо безымянное, то универ его именем назвать невозможно. Но именем Лёнрота можно было бы! А что?! Серьёзный учёный. Подвижник! Собиратель «Калевалы». Что ни говори, а университет имени Куусинена – это всё-таки пошло!
– Хорош болтать! – морщится Лёхик. – Отчислят, и пикнуть не успеешь.
– И кто же меня, интересно, отчислит, когда я уже в плане выпуска? – искренне удивляется Шкет. – Ленин нам что завещал? Учёт, планирование и строгий контроль! Время стукачей закончилось! Мы свободные люди и живём в свободной стране. Просто не все ещё это поняли. Говорим, что хотим. Не боимся! Родители наши боялись, а мы уже нет!
– Хочешь сказать, КГБ не работает? – спрашиваю.
– Работает, конечно, – Шкет на мгновенье задумывается и чешет затылок. – Вот только не надо мешать им работать. На площади со всякими идиотскими плакатами выходить не надо.
Лёхик замахал на него руками, и мы возвратились в читальный зал.
– Предлагаю прогуляться на Зайцева, – предложил Дулепов.
– Зачем?– спросил я.
– После нашего разговора о Рождественском я заинтересовался, где он проживал. Оказалось, в пятой общаге.
«Пятёрка» – старейшее общежитие универа, с печным отоплением. Теперь там обитают проштрафившиеся студенты и слушатели «подгот» – подготовительных курсов.
– Вот что ещё я выяснил, – информировал по дороге приятель. – Роберт в нашем университете учился с пятидесятого по пятьдесят первый. Получается, более тридцати лет назад. Говорят, что там ещё работает вахтёрша, которая должна его помнить.
В достоверности информации я усомнился:
– Три с лишним десятка лет просидеть на одном табурете! Интересно, насколько она нормальная?
Обшитое вагонкой общежитие, выкрашенное в свежий салатный цвет, смотрелось вполне прилично. Вокруг в беспорядке берёзы и сосны. Через дорогу Онежское озеро. Отчего бы и не рифмовать тут про «притяжение костра на пустом берегу»?
– Кудыть? – приподнялась на вахте завёрнутая в платок бабуля.
На сизом её носу зияла внушительная, с подстриженной растительностью бородавка. Другая, размером поменьше, расположилась на выдающемся вперёд подбородке.
– Бабушка, – решил говорить, как есть, – мы просто хотели взглянуть… в смысле, посмотреть ту самую комнату, в которой когда-то проживал известный советский поэт Роберт Рождественский.
– Хотели они! А у нас, между прочим, тут пропускной режим! Вы, собственно, кто и откуда?
– Мы, собственно, корреспонденты из молодёжной газеты, – неожиданно вклинился в разговор Дулепов. – Пишем цикл статей об известных людях, имеющих отношение к нашему городу. В этот раз о Рождественском. Если вы знали его лично, то и о вас непременно напишем. Воспоминания от первого, как говорится, лица. Так что подфартило вам, бабушка.