Он укладывается на бок, колени прижимает к груди, а подушку – к носу. Он не хочет ничего видеть, он не хочет ничего слышать и не хочет дышать. Но перед тем, как снова вырубиться, чувствует, что над ним кто-то стоит. Это наверняка Фарфарелло, но Кен не хочет ни о чем говорить. Строить какие-либо предположения или рассказывать о том, что сам сегодня обзавелся соулмейтом. Но он знает наверняка, что разговор Кудо и Фарфарелло будет куда менее эмоциональным, чем его – с Шульдихом – он не услышит криков. А еще знает, что Фарфарелло постоит над ним несколько минут, пожалеет – не станет будить, и будет безжалостным – не накроет одеялом. Очень хороший друг. Лучший, чтоб его.
Туманное утро – бледное и холодное. Кен шмыгает носом, греет чайник, разглядывает в зеркале свое осунувшееся лицо с синяками под глазами, почерневшие ухо и шею. Теперь те будет трудно скрыть под одеждой, и он только вздыхает. Утро приносит с собой апатию, дрожь в руках и распухшее горло. Он надевает медицинскую маску и шапку, выходя из дома, но в мастерской уже не получится не показать свое состояние. Он с благодарностью принимает сочувствие начальника, но мечтает о том, как бы побыстрее разучиться замечать любые чужие заинтересованные или жалеющие взгляды, обращенные на него в общественном транспорте, в гараже или супермаркете. Он обязан это сделать – его жизнь снова никогда не станет прежней. До смирения еще далеко, и он рад той небольшой передышке, что дает ему собственное потрясенное до глубин сознание.
А вечером придет Фарфарелло. Как обычно хмыкнет, как обычно заставит пойти с ним на трек и как обычно навяжется на ужин. И Кену придется рассказать ему о том, что произошло, и предупредить, что у него тоже есть право «оскорбить Бога» – убить Шульдиха он захочет сам. Ну, когда-нибудь. Когда снова начнет чувствовать хоть что-то, кроме болезненного озноба внутри себя.
К вечеру у него поднимется температура, и Оми, что разминулся с Фарфарелло всего на полчаса, и зашедший только за солью, будет вздыхать над соседом, накормит таблетками и загонит в постель, не проронив ни слова о том, что он увидел. Он ни о чем не спросит, за что Кен готов поставить ему памятник при жизни, и даже слабо улыбнется, фальшивя, стараясь прогнать тревогу из чужих глаз. Все образуется. Рано или поздно все образуется. Он хочет верить в это во что бы то ни стало. Это единственная надежда, которая у него осталась. Которая вообще когда-либо у него была.
***
Он продолжает ходить – теперь уже по собственной гостиной. Наматывая круги, километры, часы, пока не понимает, что движение лишь вымотает его физически, но не принесет долгожданного покоя. Ему нужно выпить снотворного напополам с алкоголем и проспать часов 12, чтобы потом, на свежую голову, снова начать искать ответ на единственный важный сейчас вопрос: как все исправить?
Как заставить поверить, что у Шульдиха и в мыслях не было кого-то принуждать. Что алкоголь и похоть развязали ему руки, приглушив голос разума. Что все это – роковое стечение обстоятельств, и он никогда не собирался становиться тем, из-за кого появятся черные метки. Что он и в страшном сне никогда не видел, как причиняет кому-либо такую боль. Что его желание в отношении Кена больше не прихоть, не уязвленное самолюбие и не глупые принципы прожорливого либидо. Да, теперь речь больше не идет о том, чтобы затащить в постель, а потом бросить, наигравшись. Теперь он и думать не может о том, чтобы оставить Кена. И понимает, уже даже слишком хорошо, что эта одержимость – не что иное, как тяга к своему соулмейту. Что его тянет как магнитом к своей недостающей половине. Что этот интерес, эта жажда, эта потребность были искренними, идущими из самых глубин души и сердца…
На мгновение Шульдих останавливается посреди комнаты, клянет себя за этот приступ самоедства, самоуничижения и слабости, и снова начинает ходить. Он должен быть уверен, что сможет найти выход. Сможет найти правильные слова для Кена, а для себя – оправдание своих поступков. И смелость, чтобы принять ответственность за содеянное. Он все еще не считает себя виновным в чем-либо. Только косвенно – из-за своего пристрастия к алкогольным приключениям. И наотрез отказывается думать о том, причиной какого количества боли он являлся, сам о том не подозревая. Ему нужно разобраться во всем этом, разложить по полочкам и составить план действий. Он обязан исправить свое положение во что бы то ни стало.
Кроуфорд продолжает строить из себя лучшего друга и выделяет Шульдиху целых два выходных, за что тот безмерно благодарен, но возвращается к работе без каких-либо возражений – собственная квартира уже в конце первых суток начинает душить тошнотворно-бежевыми стенами и вытоптанным ковром. Он хочет к Кену, у которого на стенах висели глупые постеры прошлогодних киноновинок, а на полу был выцветший линолеум. Он хочет в тесную прихожую, к потрескавшейся побелке потолка и уютным тапочкам для гостей. На крохотную кухню, к пузатому чайнику и крошкам на обеденном столе. Он хочет к Кену – озлобленному, придавленному скорбью, гневом и болью. К тому, кто буквально за пять минут превратился из наваждения в смысл жизни. И если Шульдих не придумает способа, как его вернуть, он навсегда останется неполноценным убожеством, неудачником и садистом, истязавшим собственного соулмейта.
Он хлопает себя по щекам, призывая собраться, сжимает кулаки и силой заставляет расслабить пальцы. Собственная злость, хоть и улеглась, но не исчезла совсем. Она никуда не делась, и Шульдиха по-прежнему злит позиция, занятая Кеном. Тот, хоть и вправе чувствовать себя жертвой, но Шульдих – не единственный, кто должен посыпать голову пеплом. Кен должен понять, что они оба – и правые, и виноватые, и заложники судьбы. Как только он примет это, они смогут встретиться и поговорить. Шульдих не знает, сколько тому понадобится времени для этого, но он не намерен ждать вечно. Это было первым, что он внес в свой план по исправлению ситуации – несколько дней, неделя, чтобы прийти в себя. Затем диалог: причины, доводы, убеждения, точка зрения. Не оправдания, ни в коем случае. После этого Кену, возможно, понадобится еще пара дней на принятие окончательного решения, зато потом… Потом Шульдих больше ни за что и никогда не выпустит его из своих рук. Он так решил, так и поступит. Вот только Кен, конечно же, будет слишком упрям, чтобы облегчить жизнь им обоим.
Промаявшись данную им обоим неделю, Шульдих твердо решает действовать, и не сомневается в своих силах – если Кен его вынудит, он не только встанет на колени, вымаливая прощение, он и снова принудит его к сексу – и продолжит делать это, приковав к постели веревками или наручниками, пока тот не сдастся. Пока не примет его, а черные метки не исчезнут. В любви и на войне все средства хороши – в завоевании соулмейта выбор будет даже больше. Он уже искалечил его как только мог – больше никаких границ не будет. Но он хотя бы раз попытается быть благоразумным. Ради Кена.
Он идет к нему с довольно мрачной решимостью, уговаривая себя перестать злиться и успокоиться наконец. Принять все это и начать двигаться дальше. Даже если для самого Шульдиха прошло еще слишком мало времени, а для Кена – и подавно, но он не может больше это терпеть. Не может знать, что вот он, тотединственный, под рукой, но он не может его коснуться. Как не может и поверить, что в одночасье стал романтичным идиотом, возводящим на пьедестал своего избранника. Он просто чувствует, что сердце не врет – не желает кого угодно в свою постель во всех возможных позах, а стремится к одному и с одной целью. И даже не отделяя инстинкты, магию соулмейтов и затронутое эго от разума и собственных желаний, он хочет этого всем своим естеством. Все, что нужно для этого сделать, переломить ненависть Кена к нему и заставить ощутить то же самое.
На пороге чужой квартиры он нервно отирает ладони о брючины и тут же стучит – он не намерен ждать ни секунды, но никак не ожидает, что откроет ему Фарфарелло. Ухмыльнется во весь рот отнюдь не по-доброму, пропустит в прихожую, а потом и на кухню, где Кен, заляпанный мукой, устало возит венчиком по дну глубокой миски. Эта картина настолько выбивает его из колеи, что он невольно запинается и перестает дышать. Кен поднимает голову, смотрит отрешенно и вдруг пожимает плечами.