Я разучивала «Балладу» много недель подряд, но исполнить ее, как отец, и сейчас не смогу. У меня все равно получается по-своему. Интонация выходит сладкозвучной и светлой, как я ни стараюсь ее углубить и «затемнить». И все равно эта песня меня не отпускает – как будто скрипка моя сама хочет играть только ее, и все тут.
Никогда не призналась бы кому-то, да и самой себе признаюсь с содроганием, но если бы мне подарили скрипку из папиных костей, я не отказалась бы. Приняла бы и узнала от нее все тайны, что он унес с собой, все печали его сердца. Думаю, это они делали его музыку такой прекрасной.
– Никак не пойму, почему ты так упорно отвергаешь все новое. – Сара словно читает мои мысли.
– А я не пойму, почему ты отвергаешь все хорошее, – парирую я, вспыхнув.
Сара уже открывает рот, чтобы возразить, но тут же смыкает губы и упирает взгляд в колени. Так всегда: напускает на себя самый жесткий, властный вид, но под ним неизменно скрывается другая Сара – нежная, легкоранимая, которую первая так тщательно прячет. Мой укол оказался весьма болезненным.
Я не успеваю извиниться, она хватает банджо и гордо удаляется прочь через лес – только сосновые иголки из-под ступней разлетаются. Орландо со стоном воздвигается на ноги и удалятся следом за ней, оставляя меня наедине с деревьями. Как бы мне хотелось донести до Сары, как-то ей объяснить, что́ для меня значит игра на скрипке – а также что значила раньше и что никогда больше не будет.
Я понимаю: скрипка может дать мне путевку в другую жизнь – подальше от маминого тесного, переполненного трейлера, от шмоток с благотворительных базаров, от консервов и коробок с готовой дешевой едой. От воспоминаний, не дающих покоя ни днем, ни ночью. Но не ради этой возможности я играю. Вся история моей семьи; все, что мы потеряли, все наши скелеты в шкафах, все наши горести и печали – это самая подлинная часть моего естества и живое звучание моей музыки. Поэтому играть на Сарин манер – для меня все равно что топором рубить собственные корни.
Откуда-то из-за деревьев доносятся нежные и жизнерадостные ноты банджо. Сара затягивает песню Гиллиан Уэлч[6] – ту, что об Элвисе. Орландо подпевает голосом мощным и густым, как патока.
От этого мотива на меня накатывают томление и ностальгия – я вспоминаю, как мы трое впервые встретились в девятом классе. Сару перевели к нам из школы в другом округе, а Орландо переехал в Брайар-Спрингс из Майами прошлым летом. Через две недели мы уже стали закадычными друзьями, а спустя еще немного времени создали группу. Орландо был счастлив, когда понял, что блюграсс, любимый нами с Сарой, напомнинает ему гуахиру[7] – это «кубинское кантри», которое он с детства играл вместе с дедом и дядьями. И он научил нас нескольким кубинским песням, а мы его – блюграссу и фолку. Мы стали друзьями благодаря музыке, но сейчас, похоже, она же нас разделяет. Если бы мы только могли вернуться к началу, снова играть вместе просто для развлечения, для удовольствия, смеяться полпесни напролет…
Я встаю и иду по звукам, будто по дорожке из хлебных крошек.
Они синхронно поднимают глаза, когда я подхожу к их полянке.
– То, что надо, – говорю я, отбрасывая все сомнения. – Это мы и сыграем на «Открытых микрофонах».
* * *
Сара с Орландо уходят домой, а я немного задерживаюсь в лесу. Солнце уже заходит, кругом тихо, глухо, тени от крон чернильными пятнами стелются по земле. Прохладный воздух напоен сладкими запахами ранней весны.
Поднимаю скрипку и вдыхаю покой, закрыв глаза, чтобы сосредоточиться. Где-то поблизости ухает виргинский филин[8] – словно мама ворчит и зовет меня за собой: мол, давай, что же ты остановилась?
Папа всегда говорил: сумерки идеально подходят для вызывания призраков, ведь это время промежуточное, переломное, когда граница между мирами становится тонкой, как папиросная бумага. Ду́хам в такую пору очень одиноко. Эта скрипка дырочку не проделает даже в папиросной бумаге, но другой у меня нет.
На папину привидения слетались, как колибри на нектар. Моя лишь способна напоминать мне о том, чего во мне нет и никогда не будет. Смычок рассекает струны, горестный вопль летит в синюю тишь и пугает филина – тот ворохом перьев срывается с ветки где-то высоко у меня над головой, недовольно ухнув напоследок.
Я снова и снова исполняю от начала до конца «Двух сестер», представляю себя той, что утонула. Мир перед глазами словно заливает бурая речная вода. Потом играю «за» менестреля, «нахожу» труп девушки и «натягиваю» ее длинные пепельные волосы на корпус воображаемой арфы. Но мелодия выходит та же самая, такая же – грустная, светлая, тихая и спокойная, как река, омывшая бренные кости добела.
В конце концов даю песне затихнуть, и последние звуки поглощает кора худосочных сосен. Ночь обволакивает меня, воздух становится густым и липким. Цикады заводят свою мелодию с того момента, как стихла баллада. В кустах шуршат какие-то мелкие зверьки. Деревья вздыхают и стонут все горестней, все жалобней. Кажется, лес – это огромное ухо, которое вечно прислушивается и никогда не слышит того, чего ожидает, на что надеется. Может, скучает по папиной скрипке вместе со мной? А может, ждет, как я, когда прорежется его собственный голос?
Я поднимаю футляр, чтобы сунуть в него скрипку, и тут вдруг запоздалым эхом из-за деревьев доносится… обрывок музыкальной фразы – глубокая, чистая, полная скорби «тень» от последней дуги моего смычка по струнам. Каждая мышца во мне, каждый нерв ждет теперь еще хоть ноты…
– Шейди! – От маминого трубного голоса из трейлера меня даже подбрасывает. – Ужинать!
Хлопает дверь. Я встряхиваюсь, как собака после купания, укладываю скрипку в футляр и направляюсь к дому. Назад – через темнеющую сиротливую рощу, назад – к маминому трейлеру, назад – к очагу жизни, разожженному нами среди пустоты, оставленной папиной смертью.
Глава 2
Наше жилище на колесах всегда вызывает у меня ассоциацию с жестяной банкой, под которую подложена петарда: вот-вот взорвется. И сегодня так же. Джим, мой отчим, разлегся в глубоком кресле и смотрит канал NASCAR[9], причем так громко, что кажется, будто трасса проходит прямо по трейлеру, вот-вот тебя собьет болид или обдаст запахом паленой резины. Мама у плиты гремит кастрюлями и сковородками, беспрерывно ругаясь себе под нос, а моя двухлетняя сестренка Хани цепляется за ее форменный фартук из «Уоффл-Хаус»[10]. От запахов жареной курицы, картофельного пюре быстрого приготовления и консервированного шпината, ударивших в нос, меня едва не выворачивает.
– Где тебя носило, Шейди? – интересуется мама, завидев меня у перегородки, отделяющей так называемую кухню от так называемой гостиной.
– В роще, с Сарой и Орландо.
Хани на нетвердых еще ножках приближается ко мне, и я машинально начинаю сплетать прядь ее шелковистых волос. У меня у самой шевелюра такая густая и кудрявая, что фиг запустишь пальцы, так что остается играть с Ханиной. Обожаю.
– Они уже час как по домам. Ты что, торчала там одна и на скрипке играла? – Мама отирает пот со лба тыльной стороной ладони.
Я молчу. Она не унимается:
– Ты как твой отец, слишком занята своим инструментом, чтобы найти время мне помочь.
Мама не в духе, но я понимаю – не из-за меня. Собственно, это никогда не из-за меня.
– Давай я тебе помогу. Что мне сделать? – Легонько касаюсь ее руки.
Ее взгляд смягчается.
– Сходи позови Джесса ужинать.
Я снова пересекаю гостиную – теперь в обратном направлении. Джим меня даже не замечает, поглощенный гоночной круговертью. Звонит его мобильный – он и на него не реагирует.