Моя принцесса не рада возвращению господина? К чему такая холодность, неужели моих даров оказалось недостаточно, чтобы тронуть твое сердце? Ты же неглупая девочка, ты сама знаешь, что для тебя лучше. Рано или поздно ты поймешь, сколь благосклонны были к тебе боги. И падешь на колени перед алтарями, а затем и перед отцом и мужем, благодаря за ниспосланное тебе счастье.
Сквозь темную тучу пробился неверный, слабо различимый лунный свет, рисуя на песке изломанные, лишь отдаленно напоминающие лошадь и всадника, тени. Ветер застонал вновь, пробирая до костей, и швырнул в лицо край кашемирового платка.
Или теперь ты возомнила за собой право броситься в объятия первого же мальчишки с крашеными волосами?
Дьявол недовольно заржал, встряхнув переплетенной гривой, и тени на песке заметались, рассыпаясь отдельными темными линиями. Про́клятое место, шептались рабы-садовники, подстригавшие розовые кусты в спускающемся к самой воде дворцовом саду и вздрагивавшие каждый раз, когда из-за красноватых речных волн до них доносился очередной протяжный стон пойманного в ловушку ветра.
— Тише, мальчик, тише, — пробормотала Джанаан и потрепала занервничавшего коня по лоснящейся черной шее с длинной гривой, заплетенной в дюжины тонких, причудливой сетью ложащихся косичек. Рабы, верно, трудились не один час, потратив больше времени на то, чтобы обуздать сварливого жеребца, чем на само плетение.
Собственный голос показался ей чужим и слишком гулким для ночной тишины, нарушаемой лишь зовом призраков. Близ Усыпальниц любые слова становились богохульством, понапрасну тревожащим покой мертвых. Длинные черные тени гробниц тянулись по песку к опрометчиво ступившим в чужие владения коню и его всаднику, и черные зевы входов распахнулись во всю ширь жадными беззубыми пастями, готовыми поглотить всякого, кто посмеет подойти слишком близко.
Ничего. Ни двинувшейся навстречу тени, ни шороха шагов по песку.
Где ты будешь?
Там, где они даже не подумают искать.
Ошибки быть не могло. Другого места быть не могло. Они бы прочесали каждый клочок земли на протяжении десяти миль, заглянули бы под каждый камень, но даже если они хоть на миг задумались об Усыпальницах… Сколько предателей решится войти под своды древних могильников? Зная, что совесть их нечиста и что правда на стороне того, кто скрывается под защитой этих стен? Он правитель по праву, обитающие в гробницах духи не тронут его. Но немедля утащат в самую тьму всякого, кто посмел преступить закон.
Джанаан остановила коня в дюжине ярдов от первого могильника: огромного черного улья с наметенными вокруг его подножия белыми барханами. Ветер рисовал на песке узоры волн.
Преступить закон. Не ты ли преступала его столько раз, принцесса? Не твоя ли рука дрогнула над бокалом вина, прежде чем поднести его мужу?
Песок шуршал под ногами змеиной чешуей, норовя забиться в тесные остроносые туфли. Джанаан вздрогнула от первого прикосновения песчинок к ступне над жестким краем туфли, словно до нее и в самом деле дотронулась притаившаяся змея. Из-за черной стены еще одного могильника, при дневном свете закрывшего бы от взгляда очертания двуглавой горы Пир, вновь донесся протяжный стон ветра. Казалось, ничего, кроме ветра и Усыпальниц, здесь нет. И гневающееся море, и замерший в ожидании Ташбаан у нее за спиной будто растворились в темноте, оставив ее совсем одну против ледяного прикосновения не нашедших покоя душ. Дьявол заржал вновь — надрывно и так же протяжно, как стонал ветер, — но не двинулся с места, лишь недовольно переступив копытами по неспокойному песку, послушному малейшему движению холодного воздуха, меняющего линии его узоров.
Если бы только луна выглянула из-за туч. Дала хоть немного бледного света.
В стороне, где-то между двумя другими могильниками, послышался еще один стон. Человеческий. Джанаан обернулась в его сторону, резко вскинув голову и настороженно вслушиваясь в перешептывания гробниц. Не тот голос. Мужской, но не похож даже близко. Ловушка?
Дьявол заржал вновь, но теперь Джанаан вдруг почудилось, что в этом ржании отчетливо прозвучали радостные нотки. Луна проглянула сквозь темные клочья туч неожиданно, не предупредив даже первым, одиноким лучом света, и песок почти засветился под белым сиянием. Тени от Усыпальниц плеснули на барханы антрацитовой чернотой, ее собственная вытянулась на песке длинным гротескным подобием женской фигуры, и рядом пролегла еще одна. Принадлежащая человеку, который, верно, еще мгновение назад стоял в тени одной из Усыпальниц у нее за спиной.
Сердце успело пропустить удар, прежде чем в безмолвии разом затихших могильников раздался чуть насмешливый бархатный голос.
— Здравствуй, сестра.
Джанаан обернулась и бросилась ему на шею.
***
Звуки доносились словно сквозь толщу воды, слабые, искаженные, гулким эхом отдающиеся в почти оглохших ушах. Перед глазами плыли неясные, едва различимые образы, изредка отступая в темноту, и тогда сквозь слипшиеся от морской соли ресницы проступали очертания черной каменной стены, поднимавшейся из кипенно-белого песка. Тот сворачивался змеиными клубками под порывами холодеющего с каждым часом ветра и бросал в безвольно раскрытую руку жесткие, как чешуйки, песчинки.
Белые змеи… Белые и черные, как агатовые, лишенные привычной темно-синей краски глаза с размытым пятном таких же черных ресниц. Черные, как кровь на чужих смуглых пальцах, в темноте обретающая оттенок тлеющего в самой глубине угля. Собирающаяся в горле вязкими сгустками. В груди и плече отзывалось острой — до стиснутых зубов и выступающей на лбу испарины — вспышкой боли на каждую попытку выкашлять не дающую дышать кровь. И в ушах вновь начинало звучать гулкое эхо голосов.
— Лежи смирно. Или так и помрешь со стрелой в груди.
— Мне… больно…
— Хватит скулить. Или я, право слово, начну думать, что ваша с Зайнутдином мать согрешила с дворцовым конюхом.
В ответ на эти слова Шарафу захотелось его ударить. Но кто же в здравом уме станет поднимать руку на человека, который может вогнать стрелу у тебя в груди еще глубже? Да и руки дрожали и едва слушались — промахнется даже в такой близи, — и смуглое лицо брата плыло перед глазами.
Брата. До чего же странно сплелись теперь судьбы детей великого тисрока. Шараф хотел привезти Зайнутдину отрубленную голову в мешке, а тот приказал выпустить в него с полдюжины стрел.
Предал. Предал ради куска драгоценного темного металла, выкованного в форме обруча, и теперь, верно, праздновал победу, пока Шараф умирал посреди холодной пустыни, и стрелы из его ран вынимал тот, чья голова должна была быть главным трофеем в их войне.
Даже думать об этом было невыносимо. Невыносимо… стыдно.
— Добей… пожалуйста…
— Есть идея получше.
Откуда-то потянуло горьким дымом, почти смрадом, густым и черным. Ему ведь хватило ума не разводить костер на виду у целого города? Хватило? Если он провел здесь всё то время, что его искали в окрестностях Ташбаана, то должен был… быть осторожен.
Шараф не содрогнулся, разглядев среди размытых пятен раскаленное докрасна лезвие его собственного кинжала, и стиснул зубы, сумев не закричать от новой вспышки боли, но от запаха паленого мяса в горле стал ком. И рот наполнился желчью.
— Ну и свинья же ты, — гулко расхохотался низкий бархатный голос, и на тонких губах появилась такая же тонкая змеиная ухмылка. — Братец.
В глазах потемнело, и на него обрушилось милосердное, лишенное стыда беспамятство. Ветер шумел и стонал где-то вдалеке, словно бы в другой жизни, а холод опускающейся на пустыню ночи и остывающего песка проникал сквозь мокрую от испарины камизу, принося слабое облегчение. Он и не сразу понял, что ночь наконец вступила в свои права. И что в вое ветра зазвучал женский голос, выкрикивающий одно и то же слово.
Имя.
Она кричала и низко, гортанно смеялась, а затем возникла из темноты — словно призрак сродни тем, что обитают в недрах Усыпальниц, — когда Шараф вновь попытался открыть глаза. И склонилась над ним так низко, что он разглядел даже цвет ее подведенных глаз.