Еще до своего вступления в Орден гордый фламандец оскорбился из-за того, что знатной наследнице, обещанной ему в жены Раймундом, неожиданно нашли партию получше небогатого рыцаря. Что думала о подобных переменах сама девица, графа мало интересовало — поскольку заинтересованный в этом браке жених из числа пизанцев уплатил за нее десять тысяч безантов, — а вот оскорбленный де Ридфор слег в лазарете тивериадской прецептории тамплиеров, грозясь умереть от такой несправедливости. А оправившись от недуга, и вовсе изъявил желание присоединиться к Ордену, словно желал показать: удар был столь силен, что отныне де Ридфор мог найти утешение лишь в монашеской стезе.
Когда об этом стало известно Раймунду, он нашел поступок оскорбленного фламандца излишне… демонстративным. Если де Ридфору было угодно добиваться успеха в рядах тамплиеров, то было, без сомнения, его право — и дела его, надо сказать, шли весьма успешно до рокового сражения у Крессона, — но если упрямец желал кому-то насолить своим вступлением в Орден, то насолил лишь себе. И, пожалуй, всем храмовникам. Но уж точно не баронам Иерусалимского королевства.
Бароны, привыкшие ставить своих людей за спины тамплиеров и госпитальеров, напротив ликовали при виде рвущегося в бой магистра. Пусть белые плащи примут на себя основной удар в предстоящем сражении. В конце концов, их долг в том и состоял, чтобы умирать за христиан.
А сражения — грандиознейшего боя со времен победы Балдуина при Монжизаре — было не избежать. Рыцари, впрочем, к этому и не стремились. Храмовники и едва избравшие нового магистра госпитальеры жаждали отмщения, мирские рыцари — славы, а наемники — наживы. Жерар де Ридфор передал королю всё золото, что привез с собой из путешествия на Запад и к английскому двору, но тамплиеры восприняли этот поступок с невиданным воодушевлением.
— Да король не вернет нам этот долг до конца своих дней. Отныне он обязан нам, как никто другой, — говорили рыцари, искренне гордясь столь щедрым жестом своего магистра. Ричарда Гастингса же не покидало странное чувство… досады, когда он слышал подобные речи.
Должно быть, я слишком привык к тому, что магистра незаслуженно поносят, а не хвалят, повторял он в мыслях, но вместе с тем не мог перестать задаваться одним вопросом.
А что, если мальчик был прав? Ричард поклялся беспрекословно подчиняться своему магистру, но, если вдуматься, откуда у столь умного и благородного мужчины, как Уильям, такая неприязнь к де Ридфору? Личная обида? Уильям, без сомнения, был слишком горд и вольнодумен для храмовника, но уж точно не мелочен. И не стал бы ссориться с де Ридфором первым, даже будь тот обыкновенным рыцарем. Неужто магистр первым невзлюбил его за надменность и излишнюю самостоятельность? Трудно было винить его за это, но ведь и Уильям не простой орденский брат. Маршал должен быть опорой Великому Магистру в столь непростое время, а вовсе не первым из числа несогласных с ним. Особенно, когда он умен и опытен в бою. Вопреки опасениям Уильяма, Ричард запомнил многое из того, что мальчик говорил ему о сражениях в духоте палестинского лета.
И как же прискорбно было сознавать, что этот острый маршальский ум был отточен под чутким руководством другого рыцаря. Уильям почти не говорил о нем, но вместе с тем едва ли не в каждом его слове слышался отголосок чужих речей. Ричард не знал, каким он был — этот давно покинувший мир рыцарь, — но не мог избавиться от неприятного чувства зависти. Он принял Уильяма в Орден — и так мечтал о его возвышении, пусть и осмелился сказать об этом, лишь прощаясь с ним в Аскалоне, — но настоящим храмовником мальчик стал не в Англии, а в Святой Земле. И так легко принял — впитал — чужой взгляд на мир, словно песок — морскую волну. Взгляд, который Ричард не понимал.
Тем обиднее было слышать восхищение из уст других рыцарей и даже капеллана Ордена в Иерусалиме.
— А, Льенар де Валансьен, — улыбнулся капеллан, услышав вопрос старого рыцаря. — Я помню его еще в те годы, когда он не был командором Бейрута. Эту крепость ему отдал магистр де Сент-Аман, покойся он с миром. А вот магистр де Бланшфор, мир его праху, предпочитал держать брата Льенара… поближе к себе. Брат Льенар был достойным рыцарем, но уж больно своевольным. Да простит меня Господь, — при этих словах капеллан уже почти смеялся, — но сколько лет я служу Ордену, а второй такой язвы в наших рядах не встречал ни разу. Нрав у него был наглый без меры, и никакими епитимьями этого было не исправить. Но, — вновь погрустнел капеллан и тяжело вздохнул, — сражался он отчаянно и ни разу не показал врагу спины. И погиб так же, как жил, защищая покойного короля Балдуина. Помнится мне, наш нынешний маршал служил первые несколько лет именно под началом брата Льенара. И это, любезный брат, заметно!
— Вот как?
— Да, брат. Так уж вышло, что Льенар оказывал огромное влияние на всех, кого встречал на своем жизненном пути, и особенно на молодых рыцарей. Нрав у него, как я и сказал, оставлял желать лучшего, но он был предельно честен. Потому, верно, и язвил. И пусть порой он бывал излишне жесток, но лишь во благо нашего Ордена. Его младший брат вырос таким же. Вы, верно, видели его в Аскалоне, брат. Ариэль де Валансьен. Высокий, голубоглазый, с узким лицом. Вернее, глаз-то у него всего один, второй он потерял в сражении при Форбеле четыре, как мне кажется, года назад.
Что ж, это многое объясняет, подумал Ричард, одновременно с этим поразившись таланту капеллана помнить едва ли не всех рыцарей, приходивших к нему на исповедь. Но неудивительно, что этот Ариэль пользовался таким доверием Уильяма. С аквитанцем же, надо полагать, мальчик подружился сам, что, сказать по правде, Ричарда удивляло. К дружбе с английскими рыцарями Уильям, помнится, не стремился совершенно. Да и теперь он, как показалось Ричарду, поддерживал с братом Генри и братом Томасом разве что приятельские отношения. Друзьями эти двое рыцарей — его земляки, дышавшие одним воздухом с ним в детстве и отрочестве, — так Уильяму и не стали.
Странный выбор, но Ричард обещал себе не судить мальчика. Раз уж он закрыл глаза даже на такой проступок, как нарушение обета целомудрия, было бы неразумно с его стороны спорить из-за такой малости, как выбор сторонников. Ричард и сам толком не понимал, чего он хотел достичь своими расспросами. Быть может… просто пытался понять?
Они покинули Иерусалим несколько дней спустя через северные ворота города, что христиане называли их Вратами Святого Стефана, а магометане — Вратами Победы. Кавалькада рыцарей в белоснежных плащах и сержантов в черных сюрко с красными крестами проехала сквозь магометанский квартал, сверкая начищенными песком кольчугами и отполированными стременами, шпорами и кольцами конских трензелей*. Жители квартала встретили их настороженными взглядами и затаенными надеждами на поражение христиан в грядущем сражении. Не все они, но многие.
Маленькая чернокосая девочка с яркими голубыми глазами проводила рыцарей удивленным взглядом и спросила, подергав за грубоватую наощупь льняную юбку:
— Куда они едут, мама?
Сарацинка в повязанном на черные кудри голубом платке и светло-синем платье — она красила отрезы льна сама, чтобы не тратить лишнего на трудную и долгую окраску у какого-нибудь ремесленника, потому цвет лег не слишком ровно, — долго смотрела вслед покидающим город храмовникам, пока последний из них не скрылся в клубах пыли над ведущим в Наблус и Дамаск трактом. Она перекрестила их, не обращая внимания на возмущенные взгляды магометан, и на несколько мгновений прикрыла едва подкрашенные глаза в надежде удержать перед внутренним взором лицо каждого из проехавших мимо мужчин. И вызывать в памяти еще несколько.
Храни вас Господь, бесстрашные рыцари. Я буду молиться за вас. За всех вас.
— Они отправляются на войну, милая, — ответила она, поднимая ресницы. Видение умиротворенных, чуть сонных глаз — цвета мерцающего в полумраке серого жемчуга — медленно растаяло в лучах поднимающегося над крышами солнца. — Идем. Дедушка ждет меня в лавке. И он обещал дать тебе новый урок письма.