Credo in Deum, Patrem omnipotentem, Creatorem caeli et terrae.
Верую в Бога, Отца Всемогущего, Творца неба и земли.
Дорога вилась между зеленеющих холмов пыльной сероватой лентой. Хорошая выносливая лошадь без труда прошла бы тридцать миль между Аскалоном и Иерусалимом за один день, и Сибилла тихим, но непреклонным голосом пресекала все попытки свиты сделать привал на приглянувшемся склоне холма. Она боялась, что и в самом деле сойдет с ума, если не покончит с этим сегодня же.
Et in Iesum Christum, Filium eius unicum, Dominum nostrum.
И в Иисуса Христа, единственного Его Сына, Господа нашего.
Приносимая хамсином пыль превратила вуаль принцессы в полуистлевший серый саван, и вместо зеленых глаз под тонкой тканью вновь и вновь мерещились серо-голубые. Друзья предупреждали, что ему не следует этого делать. Когда они втроем решали, кого из рыцарей послать с Сибиллой и ее мужем в Иерусалим.
— Я поеду, — сказал Жослен, едва речь зашла о том, кто возглавит охрану из числа белых плащах.
— Не думаю, что это хорошая идея, — ответил Уильям, и ему вдруг померещилось, что суровый баронский наследник едва ли не впервые на его памяти говорит с осторожностью.
— И я не думаю, — угрюмо согласился Жослен. — Но чувствую, что должен.
Друзьям, судя по одинаковым выражениям на лицах — породистом скуластом и по-женски узком с виднеющимся под повязкой глубоким бугристым шрамом, — пришла в голову одна и та же мысль. «Чувствуешь, что должен или что не можешь противиться самому себе?». Хотя честнее было бы сказать «не желаешь».
Credo in Spiritum Sanctum, sanctam Ecclesiam catholicam.
Верую в Духа Святого, святую католическую Церковь.
Веры в этих стенах оставалось всё меньше.
Сибилла вошла в Храм Гроба Господня, не сменив запыленных в пути одежд. Вуаль осталась лежать на каменных плитах темно-серым пятном, пальцы в украшенных рубинами и изумрудами перстнях стиснули снятый с головы венец и с каждым шагом острые зубцы впивались в руку всё сильнее и сильнее. Перепачканный в пыли темный шлейф шуршал по светлому камню, как шуршит опавшая листва под порывом холодного ночного ветра.
Они похоронили его без матери. Кто стоял вокруг этой могилы под храмовым полом, когда в нее опускали маленькое, исхудавшее от болезни тело? Кто шептал слова молитвы за упокой над ребенком, который не знал мужчины, что зачал его, и не помнил женщины, что выносила? Сначала его отобрал брат. Не доверил ей собственного сына, посчитав, что она не сумеет воспитать его достойным мужчиной. Сибилла знала, что брат не заслуживал ее ненависти и даже злости, но когда его самого забрала смерть, она не могла не подумать о том, что теперь сможет вернуть своего мальчика. Раймунд Триполитанский — кузен отца, ближайший его родич! — решил иначе. Назвал ее взбалмошной и глупой — не в лицо, но эти слова сквозили между строк в каждом его письме, — и продолжил воспитывать из ее сына короля-освободителя.
Свел его в могилу своими поездками по городам Святой Земли!
Сибилла остановилась перед двумя одинаковыми плитами с вырезанными на них одинаковыми именами и упала на колени. Попыталась коснуться обоих надгробий разом, обеими руками, и разрыдалась, уронив голову на холодный — мертвый — камень.
Прости меня. Балдуин. Мой Балдуин.
Боже, Ты видишь скорбь мою из-за того, что внезапная смерть унесла из жизни брата моего и сына. Яви Своё безграничное милосердие и прими их во славу Свою. Через Христа, Господа нашего. Amen.
Она не хотела ни чужих молитв, ни утешений, только тишины и возможности самой прошептать несколько слов над местом последнего упокоения двоих самых близких людей. Она услышала чужие шаги, лишь когда замерла на полу без сил, задыхаясь и роняя последние слезы на камень под щекой. Пролежала бы так до самого рассвета, но в тишине зазвенели рыцарские шпоры, заглушая треск горящих вокруг свечей.
— Вы простудитесь, Ваше Высочество, — сказал храмовник шепотом, опускаясь на одно колено рядом с ней. Длинный светлый плащ разметался по полу, и Сибилле захотелось спрятать в нем лицо. Закутаться с головой, скрываясь за этой белой броней от целого мира.
— Когда-то вы говорили мне, мессир, — просипела Сибилла, не поднимая головы, — что нам не дано понять Его замыслов. Но вы верите, что Он милостив. Милостив ко всем нам, но особенно к тем, кто искренне любит. Так почему же Он вновь отвернулся от меня? Разве я не любила брата? Разве недостаточно сильно любила сына?
— Я не в праве утешать вас, Ваше Высочество. Как не должен был и тогда.
— Но ведь здесь только вы! — всхлипнула Сибилла, вскидывая голову и хватаясь дрожащими руками за белый плащ. — Я не нужна им, никому не нужна. Я… лишь средство! Средство достичь власти, заполучить корону моего отца и брата! Никому из них нет дела до меня самой! Да мне чуть ли не с рождения твердят, что я должна рожать, рожать, рожать! Дочерей, которые им не нужны, и сыновей, которых они убивают! Он требует от меня сына, а я… не могу!
Она не знала, что хотела услышать в ответ. Ничего, пожалуй, поскольку никаким словам было не под силу изменить устройство целого мира. И принцессе Иерусалимской в этом мире отводилась не слишком завидная роль. Лучше, чем у многих других женщин, но людям свойственно преуменьшать чужие проблемы. В тот миг Сибилле казалось, что даже простые служанки в Святой Земле живут лучше, чем та, кого собирались увенчать короной в Храме Гроба Господня. Служанки… с ней бы не согласились.
Жослен увидел ее стоящей во внутреннем дворе храма, когда вынес принцессу — идти она уже не могла, обессилев от горя и долгого пути — из высоких двойных дверей в наполненную зноем темноту. У ожидающих Сибиллу носилок засуетились слуги, возмущенно зашипела придворная дама — процедила себе под нос что-то о непочтительности, — а затем в жарком воздухе проступил, как мираж в мареве над пустыней, высокий гибкий силуэт. Сибиллу уносили прочь, придворная дама всё говорила и говорила, а сарацинка — облаченная будто назло всем вокруг в шелковый халат без рукавов поверх легкой туники и шальвар — не двигалась с места.
— Здравствуй, — сказал Жослен, останавливаясь в нескольких шагах от нее.
— Здравствуй, — ответила Сабина, чуть склонив голову в повязанном на волосы длинном платке, и даже в кромешной темноте стали видны появившиеся на ее щеках ямочки. — Ты приехал.
За Сибиллой она так и не пошла. Но сказала, когда они бродили по улицам среди зажженных факелов и громких голосов:
— Ей не дадут покоя, верно? Я знала, что она придет на могилу сына, но не думала… Что она так страдает, — вздохнула Сабина в искреннем сочувствии и добавила: — Лучше бы ей было вернуться в Аскалон. Здесь слишком много стервятников.
— Она наследница Иерусалимского трона, — ответил Жослен, изредка поглядывая по сторонам. В городе, кажется, что-то праздновали — быть может, и возвращение Сибиллы, — и толпа намеревалась гулять до самого рассвета, а потому на тамплиера и служанку мало кто обращал внимание. Но соглядатаи всё же могли быть. Прятаться в тенях от домов, выслеживая и вынюхивая для регента, патриарха или магистра Ордена Храма. — Ее долг — быть в Иерусалиме. И какой уж тут покой, когда о ней мечтают и короли, и простые пахари?
И монахи, которые не в силах вспомнить об обетах и повернуться спиной к женщине. Не этому его учил отец. А раз так, то пусть корона Иерусалима провалится в ад, где ей самое место. Прав был Годфруа де Бульон, освободивший этот город от власти сарацин столетие назад. Не должно носить золотой венец там, где Христа увенчали терновым. Это золото никому не принесет счастья. И Сибиллу — заложницу своего положения, обреченную на участь трофея и живого подтверждения чужих прав на престол — было жаль не как принцессу, а как обыкновенную и беззащитную женщину. Даже будь она в самом деле так глупа и недальновидна, как думает половина Святой Земли, это не означало, что она заслуживает подобное отношение.
— Пахари, — горько улыбнулась Сабина, — о Сибилле не грезят. Я слушаю, что говорят люди. Во дворце-то все думают лишь об интригах, но на улицах… — она качнула головой, и край шелкового платка мазнул ее по плечу. — Говорят, будто над Иерусалимом довлеет злой рок. Что Бог отвернулся от нас, и это более не Святой Град, но город грешников, что вскоре повторит судьбу Содома. Они говорят, будто корона проклята, и всякий, кто отважится надеть ее, не просидит на этом троне и года. Чушь какая, Балдуин правил одиннадцать лет.