— Садитесь, братья, — одними губами сказал Великий Магистр Ордена Арно де Торож, приветствуя Уильяма кивком головы. — Вы как раз к трапезе.
Уильям ответил таким же кивком, но держал голову склоненной дольше, чем Магистр, отдавая дань уважения его званию и возрасту. Арно де Торожу было уже за семьдесят, он провел долгие годы, сражаясь с магометанами в землях Арагона и Португалии*, и многие полагали его достойной заменой Одо де Сент-Аману, скончавшемуся в темнице Дамаска через несколько месяцев после своего пленения у Мердж-Айюна.
Через несколько месяцев после смерти Льенара.
Впервые услышавшему эту весть Уильяму тогда показалось, что он вновь стоит на краю разверзшейся черной могилы. Он вступил в Орден под мудрым руководством Ричарда Гастингса, но по-настоящему почувствовал себя орденским братом, только когда столкнулся с язвительностью и упрямой, ни перед чем не останавливающейся заботой Льенара. Добрался до Святой Земли незадолго до того, как капитул избрал Великим Магистром Филиппа де Милли, но это де Сент-Аман назначил Уильяма командором Газы, позволил командовать при Монжизаре и отправил посланником от Ордена к самому Папе. И задолго до этого, десять лет назад, Льенар и де Сент-Аман простили ему почти недопустимую для монаха выходку, совершенную по молодости и излишней горячности.
Смерть Великого Магистра ударила по многим братьям, если не по всему Ордену, но той мрачной осенью 1179 года, вспоминая белое лицо Льенара и серое от болезни — Балдуина, Уильям впервые за долгое время почувствовал себя по-настоящему одиноким. Бешеным бастардом принца Юстаса, до которого не было дела ни другим пажам и оруженосцам, ни лорду д’Обиньи, согласившемуся принять его в свой дом, ни барону де Шамперу, почему-то согласившемуся назвать Уильяма сыном и наследником.
В последние годы ему всё чаще хотелось задать этот вопрос матери. Но из-под занесенного над пергаментом пера каждый раз выходили совсем иные слова, и Уильям, погруженный в раздумья и сомнения, как теперь поступать и ему самому, и всему Ордену, сам не замечал, как через все его письма рефреном тянется одна и та же мысль. Не высказанная напрямик, но легко читаемая между строк.
Я скучаю, мама.
И я не знаю, как мне быть. Я всё же научился привязанности, но потерял сразу двоих из тех, кто стал мне дорог. А скоро могу потерять и еще одного. Я любил, но это тоже не принесло мне счастья. Как не принесло и ей. Осталась только война. Но и здесь я в смятении, ибо мне кажется, что я делаю недостаточно. Я не могу спасти всех, кого хочу и должен спасти. Я не сумел их спасти.
Ответные письма были куда смелее и прямолинейнее.
Мой мальчик. Думаю о тебе ежедневно, молюсь о тебе ежечасно. Где бы ты ни был, знай, что мыслями и душой я всегда рядом. Если есть хоть что-то, что я в силах сделать для тебя, то я сделаю. Чего бы мне это ни стоило.
А ему хотелось вернуться домой. Не в Иерусалим, и даже толком не в Англию. Вернуться в Гронвуд, в тот Гронвуд, в котором еще никто не сплетничал о бастарде леди Милдрэд. Где никто еще не говорил, что…
Никакой Вилли не де Шампер!
Порой я жалею, мессир, что не могу вернуться туда. Но это скорее потому, что я не могу вспомнить ничего, кроме того, что там я была счастлива. Как могут быть счастливы только дети, у которых нет забот. А я давно уже не ребенок.
Они оба давно уже не дети. Они оба слишком рано поняли, что горечи в этом мире куда больше, чем радости. Так не должно было быть. Ни с ними, ни с Балдуином.
Король встретил новоприбывших храмовников надрывным кашлем, прижимая подрагивающую руку в перчатке к тонкой полупрозрачной ткани, скрывавшей его обезображенное лицо.
— Песок, — просипел Балдуин, не то увидев, не то просто почувствовав направленные на него почти испуганные взгляды. — Везде пыль и песок. Они убьют меня раньше проказы, попомните мои слова, мессиры.
Лишившись со дня разрушения крепости Шастеле еще двух пальцев на правой руке и одного на левой, король вместе с тем всё больше приобретал удивительное спокойствие сродни тому, что обретали осужденные на смертную казнь. Приговора не изменить, не разжалобить равнодушного судью ни золотом, ни самыми искренними мольбами. А потому нет смысла метаться и страдать попусту, напрасно растрачивая последние силы.
Внутренних сил у короля было едва ли не больше, чем у всех его рыцарей. И даже когда болезнь вновь и вновь забирала у него что-то важное, что-то необходимое не только королю, но и самому обыкновенному человеку, Балдуин напоминал себе, что у Иерусалима есть наследник. Пусть и рожденный его сестрой, а не женой.
Если только его мятежные бароны позволят этому наследнику вырасти. По милости одного из них на королевство вновь шла многотысячная магометанская армия. Почти трехлетнее перемирие было нарушено разбойничьими набегами Рено де Шатильона, и Уильям всё чаще думал — хотя подобные мысли были недостойны христианина и тамплиера, — что этого зверя все же следовало оставить в плену у сарацин.
Рено был способен в одиночку погубить всё Иерусалимское королевство, но то ли не понимал этого, то ли намеренно вел себя так, словно сам Господь Бог не был ему указом. И по-прежнему рвался в бой, готовый атаковать магометан где угодно и когда угодно, даже если его позиция оказывалась самой невыгодной из возможных.
Балдуин же был куда более спокоен и рассудителен.
— Форбелé, — негромко сипел король, низко склоняясь над пергаментной картой и указывая пустым пальцем перчатки на точку, расположенную менее, чем в пяти милях от Бельвуара. — Я встречу Салах ад-Дина здесь.
Я.
Не неуправляемый Рено де Шатильон, не Балдуин д’Ибелин, которому король не доверял еще со дня давней ссоры с Филиппом Фландрским, и не его брат Балиан, женившийся на вдовствующей королеве Марии. Пусть Балдуин едва способен удержать меч и сесть в седло, но до начала боя он никому не уступит командования. А возможно, не уступит и после, если почувствует, что ему хватит на это сил и болезнь не сумеет стать препятствием на пути к победе христиан.
Султан появился на следующее утро — король вновь рассчитал всё до мелочей, дав своим рыцарям время, чтобы передохнуть, но не допустив, чтобы они непозволительно расслабились, слишком долго ожидая врага, — и две армии застыли на вершинах двух длинных холмов, ожидая сигнала к атаке. Уильям смотрел сквозь прорезь топфхельма вниз, на длинную узкую равнину, поросшую иссохшейся от жары травой.
— Ну же, — недовольно и слишком громко потребовал где-то совсем близко пекарский сынок, и его конь также громко и недовольно заржал, встряхивая гривой и отгоняя назойливых насекомых.
— Держать строй, — процедил Уильям, боясь, как бы этот глупец не сорвался с места раньше времени, последовав примеру постоянных набегов Рено де Шатильона. И выставив самого Уильяма никчемным командором, неспособным удержать в узде даже собственных рыцарей.
Держащий знамя маршал Ордена повернул голову в тяжелом бочкообразном шлеме с повязанным поверх намётом, но промолчал. В иное время Уильям бы всерьез задумался, что именно может это значить, но сейчас только разозлился на Эдварда еще сильнее. Проклятье, неужели этот болван за столько лет так и не смог усвоить, как важна в Ордене дисциплина?
Кони заржали вновь, громко, надрывно, и… В том, как загремела боевая труба и магометанская армия потекла с холма с набирающим силу шумом сродни сотням падающих камней, — словно огромный, неподвластный человеку оползень, — было что-то жуткое даже на взгляд бывалых рыцарей. Смерть шла на них с улюлюканьем и блеском обнаженных изогнутых сабель. Но к самим сарацинам она явилась раньше, чем к христианам.
Франкские лучники успели дважды ударить с вершины холма, наполнив воздух свистом и темными росчерками стремительно выпускаемых стрел, прежде чем армии схлестнулись с криками, лязгом клинков и треском ломающихся копий. Балдуин смотрел на бой сквозь подрагивающую на ветру полупрозрачную ткань, но почти ничего не видел.
— На правом фланге трудности, — первым и безо всякого смущения заговорил Балиан д’Ибелин. Этот барон во всяком случае был честен, поэтому Балдуин предпочел оставить рядом именно его. А де Шатильон пусть рубится в самой гуще сражения, раз уж он так рвется в бой с сарацинами, что готов убивать даже обыкновенных купцов и их жен. — Монахи увязли.