– Пусть всякий, кто согласен продолжать путь на собаках, как только лед станет окончательно, скажет «да».
– Да! – воскликнуло восемь голосов, восемь голосов, которые отлично сознавали все трудности и лишения на протяжении многих сотен верст мучительного пути.
– Кто против?
– Я, я! – Первый раз оба «нетрудоспособные» были вполне заодно, и притом без малейшего нарушения личных интересов.
– И что вы с этим поделаете? Скажите, пожалуйста! – прибавил Уэзерби вызывающим тоном.
– По большинству! По большинству! – кричали остальные.
– Я знаю, конечно, что экспедиция может и не удаться, пожалуй, если вы не поедете с нами, – очень мягко заметил Слопер. – Но я надеюсь, что если мы все наляжем из последних сил, то, может быть, и обойдемся без вас как-нибудь. Что скажете, ребята?
Одобрительный гул был ответом.
– Ну вот видите… – озабоченно произнес Кёсферт. – Что же мне, собственно, тогда делать?
– Так вы не идете с нами?
– Н-нет.
– Тогда делайте, черт возьми, все, что вам угодно. Это нас не касается.
– Вычисляйте там и решайте вместе с вашим великолепным партнером, – прибавил тяжеловесный Вестернер, указывая на Уэзерби. – Когда придет время готовить обед или идти за дровами, он присмотрит, конечно, чтобы вы не сидели без дела.
– Значит, решено, – заключил Слопер. – Завтра утром мы снимаемся и первую передышку делаем в пяти милях отсюда, чтобы привести все в окончательный порядок и убедиться, не забыли ли чего.
На другой день сани уже скрипели железными полозьями, а собаки налегали на постромки, для которых они родились и в которых должны были умереть. Жак-Батист остановился рядом с Слопером, чтобы еще раз посмотреть на хижину. Из трубы ее жалостно поднимался серый дымок. Оба «нетрудоспособные» стояли у дверей.
Слопер положил руку на плечо товарища.
– Жак-Батист, слышал ты когда-нибудь о килкенских котах?
Метис покачал головой.
– Так вот, друг ты мой, эти килкенские коты дрались До тех пор, пока от них не осталось ни шкуры, ни мяса, ни когтей – ничего! Понимаешь, совсем ничего. Ладно. Теперь так. Эти двое работать не любят. И они не будут работать. Это мы все знаем. И вот они останутся вдвоем в этой хижине на всю зиму, очень долгую, очень темную зиму. Килкенские коты, а?
Француз в Баптисте пожал плечами, но индеец ничего не сказал. Впрочем, это движение плеч было достаточно красноречивым и почти пророческим.
Первое время в хижине все шло как по маслу. Грубые шутки товарищей заставили Уэзерби и Кёсферта сознательнее отнестись друг к другу и к своим обязанностям. Да в конце концов, для двух здоровых людей работы было совсем немного. А возможность избавиться от побоев «собаки-метиса» делала их совсем радостными. Первое время каждый из них старался перещеголять товарища, и они исполняли все свои несложные обязанности с таким рвением, что товарищи, изнывавшие в это время на трудном пути, вероятно, широко раскрыли бы глаза от удивления.
Ничего трудного и страшного не предвиделось. Лес, обступивший их с трех сторон, был неисчерпаемым запасом топлива. В нескольких шагах от хижины протекала Паркюпайна, и, прорубив ее зимний покров, легко было достать кристально чистую, текучую воду. Впрочем, даже такое несложное дело скоро им надоело. Прорубь упорно замерзала, и приходилось часами обивать этот противный лед. Неизвестные строители хижины сделали сбоку подобие кладовой для хранения запасов. Здесь и был сложен весь провиант, оставленный им товарищами. Пищи было достаточно, без преувеличения хватило бы, чтобы откормить троих. Впрочем, большая часть ее была довольно грубая и не очень-то вкусная. Но сахара, во всяком случае, было вполне достаточно для двух нормальных людей; к несчастью, в этом отношении эти двое были скорее похожи на детей. Они не замедлили сделать открытие, что горячая вода, хорошо сдобренная сахаром, вещь очень недурная, и усердно поливали ею свои яблочные оладьи и мочили в ней корки хлеба. И, конечно, кофе, чай и в особенности сухие фрукты тоже поглощали основательное количество сахара. Первое их столкновение произошло поэтому в связи с сахарным вопросом. А это вещь очень серьезная, когда двое людей, которым не уйти друг от друга, начинают ссориться.
Уэзерби любил потолковать о политике, тогда как Кёсферт, который всю жизнь только стриг купоны, предоставляя неизвестным силам заботиться об их ценности, ничего решительно не понимал в этом деле и отшучивался эпиграммами[19]. Но клерк был слишком туп, чтобы оценить остроумие товарища, и напрасная трата красноречия раздражала Кёсферта. Он привык блистать в обществе, и полное отсутствие подходящей аудитории заставляло его почти страдать. Он чувствовал в этом какое-то личное оскорбление и бессознательно обвинял своего тупоголового товарища.
За исключением еды и других примитивных хозяйственных вопросов, у них не было решительно ничего общего, ни на одном пункте они не могли сойтись. Уэзерби был всю жизнь клерком и не знал и не понимал ничего другого. Кёсферт – знаток в искусстве – сам писал масляными красками и не чужд был литературе. Первый был невысокого полета и считал себя джентльменом, второй был действительно джентльмен и сознавал это. Следует, впрочем, заметить, что человек может быть настоящим джентльменом и не иметь ни малейшего понятия о чувстве товарищества. Клерк был настолько же чувствительным, насколько его товарищ эстетом, и его любовные похождения, по большей части выдуманные, которые он любил размазывать на все лады, производили на утонченного любителя искусства такое же впечатление, как аромат сточных труб. Он считал клерка грубым, нечистоплотным животным, которому место разве только в грязи вместе со свиньями, и при случае сообщил ему об этом. Тогда он услышал в ответ, что он сам желторотый сосун и паразит. Уэзерби не сумел бы объяснить, что он понимает под словом «паразит», но оно чем-то его удовлетворяло, а этого ему было вполне достаточно.
Уэзерби целыми часами распевал «Бостонского бродягу» или «Красивого юнгу», отчаянно фальшивя на каждой ноте, а Кёсферт чуть не плакал от бешенства и наконец, не выдержав, бросался из хижины в лес. Но спасения не было. Мороз был такой, что долго выдержать не было возможности, и они снова были заперты в тесной хижине вместе с кроватями, печкой, столом и всем прочим – на пространстве десять на двенадцать ярдов. Само присутствие каждого из них являлось уже личным оскорблением другому, и они проводили время в угрюмом молчании, которое день ото дня становилось продолжительнее и злее. Очень часто брошенный одним взгляд или презрительное поджимание губ выводили из себя другого, хотя они и старались совершенно не замечать друг друга во время этих периодов молчания. И величайшее изумление вырастало понемногу в их душах: как это Господь Бог мог сотворить «такого»!
Работы не было, и досуг стал для них почти невыносимым. А это, естественно, делало их еще более ленивыми. Они впали постепенно в своего рода физическую летаргию[20] и не могли ее сбросить, так что малейшая обязательная работа возмущала их. Однажды утром, когда очередь готовить завтрак была за Уэзерби, он вылез из-под груды своих одеял и под храп товарища зажег лампу и развел огонь. Вода в горшках замерзла, и умыться было нечем. Впрочем, это было ему безразлично. Пока вода оттаивала, он нарезал сало и принялся за ненавистное ему приготовление хлеба. Уже проснувшийся Кёсферт посматривал на него из-под опущенных век. Разумеется, произошла бурная сцена, во время которой оба наговорили друг другу достаточно теплых слов, и в конце концов было решено, что каждый сам будет приготовлять себе завтрак. Неделю спустя Кёсферт тоже забыл умыться, что не помешало ему съесть завтрак с обычным удовольствием. Уэзерби злорадно усмехнулся. После этого происшествия глупая привычка умываться по утрам была окончательно изгнана из их обихода.