* * *
Началось это у Ткачей в родове, когда молодой парень Тимофей Ткачев в середине прошлого века решил снять девку с воза. Раньше эта фраза сказала бы абсолютно все, но теперь она требует объяснений. Итак, речь идет о цыганке Глафире, она была очень молодой и чумазой. Что в ней разглядел Тимофей, является загадкой для всех хуторских старух до сих пор. Он, как честный казак и большой дурень, решил на ней жениться. С нее-то и повелись у Ткачей какая-то чертовщина и бытовое блядство. Тимофей подошел к ней и спросил: «Глашка, замуж хочешь?». Глашка усиленно закивала нечесанной головой. Ей надоело таскаться по степи грязной и вечно битой от хутора к хутору, от станицы к станице. А Тимофей был из себя видный, и подворье у него было справное. Они уговорились о том, что когда табор свернется, то она, чтобы Тимофей не платил выкупа за нее жадным до денег соплеменникам, сядет на крайний возок, с которого тот ее снимет.
Ну, он и снял ее на свою голову. Девка Тимофею досталась никуда не гожая, к работе равнодушная, одна ночная заботушка. Она родила ему сына Кузьму, которого сбросила на привычные ко всему руки свекрови. Сама же Глашка ходила по хатам с гаданьем, лузгала семечки на плетнях с молодыми кобелями, дралась с женами своих многочисленных ухажеров. Битье плетью и батогом ни к чему не приводило, у Глафиры кожа была продублена еще в таборе. Тимофей, уезжая на сборы, просил ее только об одном – не приносить в подоле. И Глафира, как-то там сама обходившаяся, блюла его честь хотя бы с этой стороны. На покосы и другие виды сельскохозяйственных работ, связанных с использованием мужской силы, хитрые Ткачи направляли одну Глафиру. Как уж она эту силу организовывала, но весь хутор вкалывал на Ткачей задарма. Неожиданно для всех, на третьем десятке Глафира остепенилась. Из нее посыпались Кузькины братья и сестры. Днем она теперь была тихая, задумчивая, даже начала что-то делать по хозяйству. К ней по-прежнему бегали гадать, она давала весьма точные советы по здоровью, по торговле на ярмарке и рынке. Но люди, свыкшиеся с ее бесшабашной жизнью, не узнавали Глафиру. Стали поговаривать всякое. Особенно про метлу, к которой она никому не позволяла дотрагиваться.
Ткачевы поставляли в войско огромных двухметровых мужиков, которые запросто управлялись одновременно и с конем, и с пикой. Вот и на Глафириного первенца Кузьму выпал совершенно честный жребий. Но когда пришел возраст Кузьмы, Тимофей, простудившись как-то по весне, был тяжко болен. Даже в жару он неделями лежал в хате под двумя овчинами.
Глафира натаскала уже пятерых помимо Кузьмы, мал мала меньше. Огромное хозяйство, в случае ухода Кузьмы на долгий срок в армию, оставалось бы на его вечно брюхатой, непутевой матери. Однако от станового пришла разнарядка забрить парня соседей Ткачевых – Пиховкиных. Это было очень странно, потому что с хутора до станового было как до царя, а тут приказ, касавшийся какого-то Пиховки. Паренька отправили в армию, а Глафира даже в пост не пошла к исповеди. Терпению Пиховкиных баб пришел конец. Старуха Пиховка с матерью парня, чуть не силком, поволокли Глафиру к попу. На исповеди она что-то сказала, и поп сам поехал к становому. Соседского парня вернули, Кузьму забрали в солдаты.
Глафира четыре года держала епитимью, после чего, как-то сразу состарившись, тихо умерла. Говорили, что она, якобы, влезла в голову станового и заставила его написать этот злополучный приказ.
Вернувшись из армии, Кузьма Тимофеевич был уже преклонных годков, но еще успел еще три раза жениться, схоронить своих жен, гораздо моложе себя, и настрогать восемь детей. Вырастив детей, Кузьма жил одиноко. Потихоньку он правил кости, заговаривал грыжи, был большим знатоком по живности, особенно по коням, то есть был весьма полезен в хуторском обиходе. К словам его прислушивались, ценили, потому, как сказанное им неизменно сбывалось и происходило. Однако досужие хуторские сплетницы болтали о том, что Кузьма Тимофеевич каждую весну летает на помеле, которое погоняет тонкой вичкой, и о том, что ночью в окнах хаты у него мерцает призрачный свет, ну, и о подобной дребедени!
* * *
После Глафиры многие дети у Ткачевых рождались вылитые цыганята. Выводя Варьку впервые к встрече стада, бабушка с жаром доказывала соседкам, что внучка совсем не похожа на цыганку, как с сомнением высказала одна из них. Глафиру и спустя век на хуторе помнили матерным словом. До приезда правнуков Кузьма Тимофеевич, конечно, не дожил, но Варе часто снился странный сон, что она одна куда-то переезжает, а там сидит старик и говорит: «Ну, давай, внуча, знакомиться!». Старика этого она видела на фотографии, висевшей на стенке мазанки. Он, еще не очень старый, сидел в начищенных сапогах, а рядом стояла молодая женщина в белой кофте с оборками.
В том году они уехали с хутора рано, в августе, Варя должна была идти в первый класс.
Здравствуй, школа!
– Сегодня у вас самый замечательный день, дети! Первое сентября! И вы стали не просто ребятами, вы стали учениками, – торжественно говорила толстая немолодая женщина.
Кажется, она была не злой, и Варька, почему-то боявшаяся школы, сразу расположилась к ней душевно. Чтобы познакомиться с детьми, Ангелина Григорьевна стала по имени вызывать их к доске почитать какой-нибудь стишок. Дети с удовольствием и волнением ожидали своей очереди и уже начинали шалить, не желая в седьмой раз слушать про то, что случилось однажды в суровую зимнюю пору. Варя тоже знала много таких стихов про ласточку с весною и день седьмого ноября, но в данный момент на уме у нее были совершенно иные вещи. Летом у них в доме поселилась младшая мамина сестра Валька, приехавшая с маминой родины – из Сибири. С большим трудом Варины родители устроили ее в пединститут. А Валька хотела быть артисткой. Поэтому теперь она целыми днями рисовала слюнявым карандашом стрелки на глазах, взбивала редкие рыжеватые волосенки под Эдиту Пьеху и орала сильным неприятным голосом: «Огромное небо – одно на двоих!». С собой она привезла толстые альбомы с фотографиями артистов и несколько годовых подшивок журнала «Экран». Варька давно уже умела читать, поэтому журналы про артистов, где картинок было гораздо больше, чем текста, ей пришлись по вкусу. В одном из них она увидела дружеский шарж на Софи Лорен. Варе очень нравились иностранные имена, а в этой нарисованной тете огромным, как Валькино небо, ртом и титьками, вываливающимися из декольте, было действительно что-то! Под рисунком было четверостишие, к которому Варя прибавила четыре строчки и от себя. Она хотела впервые прочесть все вместе, поэтому очень переживала. Даже мама и папа не знали, что Варя пишет стихи!
Варя вышла к доске и пристально оглядела весь класс. Все тут же умолкли, потому что она с раннего детства могла глянуть так, что рты сами собой захлопывались, а языки примораживало к небу. Отчетливо и громко, разведя руки как для объятия, она прочла:
«Как много обаянья женского!
Особого, софи-лоренского!
И как прославился гигантский
Талант в любви по-итальянски!
Груди высокой полукружье,
Улыбки блеск твоих ланит!
Пленяет всех твоя наружность,
Всех мужиков в кино манит!»
«Мать чесная!», – подумала Ангелина Григорьевна, но вслух твердо, не столько для ненормальной девчушки со славным личиком, сколько для тридцати обалдевших ребятишек, вопросительно уставившихся на учительницу, произнесла: «Молодец, Варя!».
Это был предпоследний перед пенсией класс Ангелины Григорьевны Музычко. Вдова, одна поднимающая двух детей, потерявшая здоровье еще в войну, когда их, молодых девушек, гоняли строить узкоколейку до узловой станции, она очень хотела шесть лет перед пенсией прожить без проблем, но, глядя на Варю, поняла, что проблемы у нее уже начались. Она подошла к Варьке и, улыбнувшись, потрепала ее по жестким черным волосам.