Они сказали: «было – ваше, а стало – наше!»
Никогда старики не помнили такого урожая, какой случился у них на хуторе в 32 году. Собранное зерно не представлялось возможным даже просто вывезти. День и ночь шли подводы. Григорий Кукарекин, как сознательный коммунист, уехал куда-то в центр на его приемку. Все планы были давно перевыполнены, когда их колхоз кое-как справился с этим неожиданным даже для Дона урожаем. Гришка вернулся на взмыленном жеребце и нес что-то несусветное. Такого просто не могло быть, ни в одну башку такого просто не могло прийти. Он говорил, что сопровождавшие зерно особисты сказали ему по секрету, что доставляют зерно в Одессу, где его отвозят недалеко в море и топят. Никто ему, конечно, не поверил, брехал он частенько. Но, с осторожной угрюмостью, станичники стали готовить хованки. По собственному почину Гришка объехал еще несколько хуторов. Уполномоченные по заготовкам сменяли одного за другим злые, как собаки, они старались выбрать последнее. Каково же было удивление и возмущение, когда они приперлись и по первому снегу, чего раньше никогда не было. Поэтому в хованки пошло все, их берегли, устраивали новые. А в 33 году на Дону был неурожай. В предупрежденных Гришкой хуторах жратва была, но народ боялся ее доставать из хованок. Уполномоченные обнюхивали даже прозрачные детские ручонки – не пахнут ли те едой. В конце концов, было вытрясено все и из хованок, где остались лишь нетранспортабельные для вывоза в Одессу кавуны и тыквы. Отсутствие зерна подорвало всю хуторскую живность, по которой тоже были заготовительные планы. Сало было закопано, его держали на голодную смерть и тоже вытягать боялись. Уполномоченные стали теперь ездить чуть не каждую неделю и люди поняли, что приходит конец. На Дону начались голодные волнения и бунты, которые подавлялись с невиданной жестокостью. Шепотом рассказывали, что на Украине, которая сдала весь урожай, уже дошли до людоедства. Из этого станичники сделали вывод, что хохлы сдали все до зернышка. Что им ховать что ли некуда было? С этого момента начался новый страшный этап выживания, который бабушка Настя называла «террор». К весне ячейки добились, чтобы по трудодням в колхозах выдали немного зерна. Если бы его смолоть, то можно было бы, замешивая муку в воду, хотя бы так кормить детей. Ведь не станешь же кроху кормить салом!
Но небольшое количество зерна невозможно смолоть без значительных потерь. На хуторе имелась крупорушка. Поэтому с соседних хуторов потянулись подводы родственников, чтобы, дождавшись очереди, без свидетелей смолоть зерно родственным гуртом и по справедливости поделить. Ткачевы собрались у старого деда – Кузьмы Тимофеевича Ткачева, отца Александра Кузьмича Ткачева. Когда Гришка с жаром кричал, что зерно их топят в Одессе, Кузьма первый молча встал и пошел рыть хованку в сенях. Он отмалчивался, когда его спрашивали напрямую – брешет Гришка, или нет, поэтому все решили, что зерно хоть и вывезли, но, конечно, на заграничную продажу, просто Григорий понял не так. Хата Кузьмы, стоявшая на отшибе, была удобна для общего сбора, и, поскольку назавтра наступала очередь Ткачей на молотье, подворье заполнилось родственным обозом. Под самое утро, когда изголодавшиеся измученные люди заснули глухим сном, у них украли все зерно вместе с подводами и лошадьми. К колхозному выданному пайку все подмешали оставшиеся толики сохраненного, утаенного зерна, решив, что хотя бы дети теперь смогут съесть его, не таясь. За превышение размеров пайка, отдаваемого в помол, запросто могли упечь лет на десять, или просто обокрасть, сказав, что столько он и отдавал. А свой своему, все-таки, поневоле друг. Вопрос стоял о только выживании детей. Потому как каждый мог изредка в степной схоронке нажраться сала. Поэтому, выйдя во двор до ветру, Ларион – сын Кузьмы из Грузинов, ввалился в хату, забыв подвязать портки: «Все, как собаки сдохнем!»
Они все выскочили во двор и, обрывая волосья клочьями, заголосили на весь хутор. О себе так горевать не будешь, только о детях. Даже погони было не составить, коней-то тоже свели! Когда воют, голосят мужики, да еще потомственные казаки, это означает, что им открылся жизненный край.
Дед Кузьма открыл двери и попросил всех вернуться в хату. Он притворил ставни с наружной стороны, на щеколду закрыл двери и сказал: «Тихо, я их с хутора не выпущу, пару раз вокруг объедут, и сами вернутся, и наше вернут!». Все загалдели, что, мол, они пойдут и руками гадов подушат. На что дед Кузьма им ответил, что если еще что-то подобное услышит, то отпустит ворюг на все четыре стороны: «Это такие несчастные люди, что наши слезы – вода, по сравнению с ихними!».
Ткачи сидели молча и ждали, вот раздался скрип подвод, и срывающийся на рыдание чей-то смутно знакомый голос крикнул: «Простите, станичники! Простите, Христа ради!». Дед Кузьма зычно гаркнул в ответ: «Забирай мешок с красной меткой!». Короткое, тихое «Благодарствуем» слилось со скрипом снега под чьими-то подошвами. Разъезжались по домам понурые, хотя помол окончился для них вполне благополучно, но он открыл для всех страшную истину – даже если они выживут, они останутся только разрозненными физическими единицами, казачеству – не выжить, казачеству подписан смертный приговор. Не видя еще самого страшного из того, что довелось им пережить в 37–39 годах, они уже встали у жизненного краха всех ранешних надежд и устремлений. Как верить, а, главное, служить власти, которая морит голодом твоих детей и с беззастенчивостью ночного вора шарит у тебя по карманам? И еще долго для них звучал такой знакомый когда-то голос раскулаченного, казалось навеки сгинувшего казака: «Благодарствуйте!»
* * *
А к Григорию они часто ходили с бабушкой. Жена его давно умерла, он жил со своей единственной незамужней дочерью, которая каждое утро вывешивала на просушку застиранные простыни с багровыми подтеками. Бабушкин брат писался кровью. Он едва выползал на свет божий, бледный, худой, опираясь на костыль. Григорий умер три года спустя. Да и не жизнь это уже была. Его забрали в 37 году, отбили почки, зубы он потерял еще на Магнитке, где вкалывал в зоне как раб. Вернулся он в 54 году и был уже не работник, то есть без смысла существования. И из прежней хуторской партийной ячейки в живых он остался один.
О ртутных озерах и трубочках для коктейля
Вот после таких откровений народного быта Варвара пришла в четвертый класс. При своей природной невыдержанности и полном отсутствии страха перед будущим Варя быстро стала притчей во языцах. Ей ничего не стоило поправить завравшуюся учительницу истории. В чем-чем, а в истории ее на хуторе просветили. Она могла многое бы порассказать обо всех Щорсах и Гришках Котовских вместе взятых. Она знала и о подвигах последнего на одесском Привозе. У ростовских и одесситов всегда было хорошее сообщение. Не зря поезд «Ростов-Одесса» издавна назывался «уркаганским».
Поэтому свои последующие школьные годы Варя старалась вычеркнуть из памяти. Ее не любили, ее ненавидели, на нее натравливали детей. Ангелина Григорьевна уже ничем ей не могла помочь, под ее теплым крылом копошились новые первоклассники. Дети, под взрослым влиянием, переменились к Варьке. Ей теперь приходилось часто с остервенением драться. Надо же было отвоевывать для себя какую-то нишу, в которую она не допускала никого, где бы она могла спокойно жить. На уроках она только и слышала: «Ткачева! Ты опять в окно смотришь, ворон считаешь! У-у, варварка!». Так и прилипла к ней эта противная кличка – «Варварка».
* * *
Однажды на урок к ним заглянула сама директриса школы – надменная красивая Зоя Павловна. Она окинула холодным взглядом класс и, не глядя на заробевшую учительницу, приказала: «Выводи девчонок!».
Испуганные девочки вышли в коридор из притихшего класса. Наверно, кто-то из них провинился, и сейчас Зоя Павловна будет ее при всех карать. Каждая лихорадочно перебирала в уме свои проступки, у Варьки упало сердце, ее в последнее время так много наказывали, что у нее совсем все перепуталось в голове. То, что она полагала достойным похвалы, безжалостно высмеивалось ее учителями, а других, которые делали то, что Варя считала для себя постыдным, хвалили и ставили в пример. Девочек всех четвертых классов выстроили в длинном коридоре школы в линейку. Варька даже не могла спрятаться ни за чью спину. Директриса медленно шла вдоль их колеблющейся шеренги, придирчиво осматривая каждую. Так она прошлась раза два, потом остановилась и сказала: «Вот что! Нашей школе оказана великая честь – встречать посланцев города с исторического двадцать четвертого съезда Коммунистической Партии Советского Союза! Десять человек из вас поедут на эту встречу. Выбирать будем в два этапа. Сначала отберем двадцать девочек, а уже из них – окончательно сформируем десятку. Троечницы к конкурсу допущены не будут! Всем почистить пальто, обувь, потому что ехать надо на вокзал. Выберем только самых красивых и добротно одетых, на подготовку у вас два дня. Все! Идите!»