Однако в помещении Разумовский и Шванвич были с глазу на глаз.
— А что, братец, не хочешь на каторгу? — Кирилл Григорьевич зачерпнул из стоявшего на подоконнике лукошка жареных семечек и, немало не смущаясь, начал лущить их, сплёвывая на пол. — Прямо жаль такого силача, как ты, гробить. Экие у тебя ручищи, грабли, а не ручищи. Скажи-ка, болезный, а ты ими быку голову не сворачивал?
— Случалось, — мрачно пробасил швед. — Не с тверёзых глаз, конечно, и не племенному. Так, деревенского завалил.
— Ай, ай, ай, какая силища! — зацокал языком гетман, продолжая хитро оглядывать Шванвича. — А, например, случалось ли тебе не быку шею сворачивать, а какой скотине похлипче? Двуногой?
— Курице, что ли? — Александр Мартынович был смышлён и с первой минуты догадался, куда клонит собеседник.
— И кухарка курице голову рубит, — Кирилл Григорьевич стряхнул шелуху с колен. — Думаю, ты меня отлично понял.
— Поняла девка, что замуж зовут, а наутро повесилась, — отвечал Шванвич. — Вы скажите толком, чего вам надобно, а уж мы расстараемся.
— Ты уж постарайся, братец, — бросил гетман. — Для себя ведь, не для дяди. Ты мне заломаешь одного бычка-переростка, а я сумею тебя от суда-следствия избавить и сыскать тебе доходную службу у себя на Украине в Глухове. Будешь жить, вишни горстями жрать, а о сегодняшнем происшествии помалкивать. Не то ждёт тебя, сокол, Сибирь-матушка, рудник-батюшка. Бессрочная каторга.
Шванвич почесал затылок.
— А какая служба?
— Интендантская, — живо откликнулся Разумовский.
«Что-то уж больно мягко стелет, — подумал швед. — Кого бы это ему понадобилось уходить?»
Гетман продолжал улыбаться, но взгляд его оставался цепким и колючим.
— Ну так как?
— Согласен. Отчего нет? — пожал саженными плечами Мартыныч. — Назовите скотину свою двуногую.
— Э нет, братец, — хмыкнул Кирилл Григорьевич. — Это тебе скажут, когда следует. А пока помни: сделаешь — молодец. Сплохуешь — пеняй на себя. Сгною.
Шванвич кивнул: умно, да только что ему теперь-то делать?
— Сейчас тебя, как и всех голштинцев, уведут в крепость Петерштадт и посадят там под арест, — отозвался гетман, угадав мысли собеседника. — Там ты останешься до тех пор, пока за тобой, лично за тобой, не приедут и не заберут. А по окончании нашего дела вновь вернут на прежнее место и освободят только вместе с остальными товарищами. Так будет надёжнее. Никто на тебя не подумает. Больше недели вы всё равно не просидите под замком. Государыня милостива, у неё уже сейчас заготовлен манифест о прощении.
«Вдвойне умно, — согласился Шванвич. У него вырисовывалось неплохое алиби. — Сидел в крепости, значит — непричастен».
— Я всё сделаю так, как приказывает ваша светлость, — швед поклонился. — Мне, в сущности, всё равно кого. В драках всякое бывало. Только уж и вы не забудьте своих слов. У меня ведь жена, сын. Не хочу я для них арестантского дома.
Когда надо, Александр Мартынович умел слёзно вспоминать о семье. Но его излияния слабо волновали гетмана. Тот встал и сделал толпившимся у двери гвардейцам знак.
— Забирайте эту голштинскую сволочь и к остальным, — лениво бросил он.
На улице Шванвич увидел ряды своих пленных товарищей, которых довольно грубо — с пинками и насмешками — гнали от дворца через парк на луг, где возвышалась игрушечная крепость. Голштинцы так часто штурмовали её невысокие бастионы, знали каждый клочок земли, каждое мало-мальски важное укрепление. Им никогда не приходило в голову, что эта потешная цитадель в один прекрасный день станет для них тюрьмой.
Многие плакали, спрашивали друг друга, что с ними теперь будет, боялись мести русских. Шванвич и не подумал ободрить товарищей известием, что новая царица уже подписала манифесте помиловании. Зачем? Услышат, станут спрашивать, откуда он знает. Начнут подозревать. А для дела, на которое подталкивал его Разумовский, это лишнее.
Глава 7
ОТРЕЧЕНИЕ
На исходе белой ночи, когда двадцать восьмое уже перетекло в двадцать девятое, а большинство участников похода этого даже не заметило, отряд Алексея Орлова достиг Петергофа.
Алехану не верилось, что сутки назад он уже проделал этот путь. Двадцать четыре часа отделяли его от первого приезда, когда он, как тать, крался через сумеречный парк, и статуи предупреждали его об опасности. С тех пор произошло так много событий, что Орлову казалось, будто миновал год, а он сам состарился от пережитого страха, восторга и усталости.
Сейчас Алексей приближался к резиденции победителем. И хотя главная победа — поимка императора — была ещё не одержана, Орлов предчувствовал триумф. К его удивлению, парк был пуст. Перепуганные служители попрятались, садовники побросали свои инструменты прямо на клумбы, с одного из недостриженных кустов-пирамид свисал секатор на длинной ручке.
«Нас боятся! — рассмеялся Алексей. — Значит — уважают». На душе у него было легко и весело, хмельная удаль хлестала через край. «Эй вы, дурачье, встречайте новых хозяев!»
Его отряд на всём скаку вылетел к зверинцу. За пустыми фазаньими клетками — птиц в это время отпускали погулять по саду — Алехан заметил слабое движение и угадал синие мундиры. Раздался одинокий выстрел. Потом ещё пара. С головы Орлова сбили треуголку. Одного конногвардейца ранили в руку. Лошади шарахнулись от звука и заплясали на месте.
— Вперёд! — Алексей выхватил саблю. — За Её Императорское Величество! Покажем голштинской сволочи! — Он добавил ещё несколько крепких слов, но они потонули в дружном крике «Ура!!!».
Всадники, как на экзерциции, стали перескакивать низкие ограды вольеров. Поднялись лисье тявканье, птичий гвалт и топот мелкой живности, прыскавшей в разные стороны из-под лошадиных копыт.
Алехану ещё никогда не приходилось вести бой на такой пересечённой местности. Впрочем, ему вообще никогда не приходилось вести бой. Чувство опасности пьянило, а лёгкая победа над горсткой насмерть перепуганных голштинцев мигом вскружила голову. По его приказу гвардейцы отобрали у поверженных врагов ружья и тут же изломали их ударами о клетки. Этот акт вандализма показывал, насколько победители раздражены даже малейшим сопротивлением. К счастью, обошлось без смертоубийств.
Голштинцев тумаками согнали в центр зверинца, где Алехан, восседая на жеребце — истинном великане под стать хозяину, — обратился к ним, как какой-нибудь римский триумфатор.
— Где ваш государь, сукины дети? Говорите, ни то прикажу всех перестрелять.
Ничего подобного он делать, конечно, не собирался. Но ему был приятен страх врагов. Нравилось чувство власти. Наслаждение доставляла сама мысль, что он может карать и миловать. Отныне так будет всегда.
Из сбивчивого рассказа голштинцев выяснилось, что государь Пётр Фёдорович опять показал себя с лучшей стороны. Сначала затребовал к себе в Петергоф подкрепление из Ораниенбаума, а когда весьма поредевший из-за дезертирства полк всё-таки притопал в главную резиденцию, обнаружилось, что император позабыл о них и уже отбыл в Кронштадт спасаться бегством. О его дальнейшей судьбе вконец измученный адъютант Сиверс ничего не знал.
— Нас бросили, — повторял он. — Мы никому не нужны.
— Это ты сумел собрать остатки верных присяге и привести сюда? — милостиво осведомился Алехан. Он уже чуток охолонул от первого приступа гнева и простил голштинцам сбитую треуголку. — Составь отдельный список тех, кто пришёл с тобой, и себя впиши первым. Государыня умеет ценить ревность и мужество. Мы с тобой всего-навсего солдаты и не должны после драки пенять друг другу.
Ах, как приятно было предстать сильным и милосердным, знающим толк в рыцарских добродетелях... Адъютант Сиверс хотел было бросить в самодовольное лицо победителя, что он-то де и правда солдат, помнит свой долг, а вот ты, свинья, настоящий нарушитель присяги, но раздумал. И не только потому, что побоялся разгневать Алехана. Просто у них разный долг, и не вина этого русского Голиафа, что для значительной части его соотечественников сохранение верности императору стало равносильно предательству самих себя — своей веры, страны, чести... Не Сиверсу их судить.